Всегда и с большой любовью я вспоминаю всех моих товарищей по мастерской. Если бы с нами училось лишь одно такое чудо, как Динара Асанова, принятая по направлению из Киргизии, несмотря на общеобразовательные двойки, это уже был бы замечательный курс. Но еще учились у нас и очень талантливый Витя Титов, и Боря Халзанов, и Володя Акимов, и Давид Кочарян, и Митя Крупко, просто задуманный от природы как гений. Учился, вернее упорнейше не учился с нами, и Зарик Хухим, фамилию которого не мог выговорить ни один педагог. То его назвали Хуссейн, то Хаким, то Кукин — как угодно, но почему-то только не Хухим. Кто-то из педагогов, глядя в журнал, даже спросил: «А тут у вас в конце стоят римские цифры, это что?» Это был Зарик Хухим.
Жизненный опыт Зарика состоял главным образом в бессчетном количестве раз, которые он до нас поступал во ВГИК. Когда на лекциях по истории кино вспоминалось имя чуть ли не любого послевоенного режиссера, Чухрая, скажем, Тарковского или кого-то еще, Зарик оживлялся: «А, Гришка (Андрюшка)! Знаю. Я с ним поступал». После десяти или пятнадцати заходов наконец поступив, Зарик, видимо, внутренне решил, что главное дело его жизни свершилось и профессиональная карьера, на этом как бы закончившись, состоялась. Жаль. Человек он и одаренный, и славный, и очень верный товарищ, но с режиссурой у него вот как-то до последнего дня его жизни складывалось не очень.
Другой мой прелестный товарищ и сокурсник X уже тогда был весь седой и израненный. Сейчас он вообще «как лунь», а тогда был просто благородно сед, носил галифе, хромовые сапоги, хемингуэевский свитер с полосой на груди, ходил с огромным желтым портфелем, набитым книгами, ко всему прочему на поясе у него еще висел нож. Веяло от него мужеством рано ставшего взрослым подростка военной поры, возведенным в абсолют. Каждое наше утро в общежитии начиналось с того, что он, проверяя крепость своего мужского достоинства, вешал на указанное достоинство этот самый туго набитый толстенными учебниками по марксизму-ленинизму, объемистый желтый портфель. Судя по неизменно успешному, блистательному результату, достоинство могло выдержать и значительно большее…
Володя Акимов и Зарик Хухим познакомили меня с Володей Высоцким. Близко с Высоцким дружен я никогда не был, но встречи наши всегда были исключительно добрыми и смешными. При встречах Володя часто предлагал: «Давай что-нибудь сделаем вместе!» Я бодро отвечал: «Давай!» — но никогда всерьез к этому не относился. В моем сознании жил великий аристократ бардовского искусства — Булат Шалвович Окуджава, Володя же рядом с ним казался мне как бы симпатичнейшей дворняжкой. Испытывая, как и все, к нему огромную человеческую симпатию, я в то же время ощущал и чувство некоего, ни на чем не основанного, покровительственного превосходства. Лишь только он начинал рассказывать о чем-то, как я уже не мог сдержать улыбки. «Да подожди ты, — злился он, — я ж серьезную вещь тебе рассказываю…»
Володя Высоцкий
В одну из последних наших встреч Володя предложил: «Давай сделаем такой фильм: Одесса. Дот. Вокруг лежат убитые, человек восемь. Остался последний пулеметчик, в кровавой разорванной тельняшке. Это я. Немцы наступают, я из дота отстреливаюсь. Они хотят меня взять, а у меня пулемет, патроны, убитые товарищи и гитара. Я то отстреливаюсь, то гитару беру, песню спою и снова… отстреливаюсь…»
Я засмеялся, представив себе картину Дейнеки про растерзанного краснофлотца Володю со связкой гранат и гитарой в углу. На всякий случай.
Только потом, когда Володя умер, когда его канонизировали, и я, внутренне совершенно согласившись с такой благородной, справедливой, правильной канонизацией, уже по-новому начав его перечитывать, запоздало подумал: «Каким же нешуточным идиотом я был! Это какую замечательную картину можно было бы сделать! Какую на самом деле серьезную вещь он мне предлагал!» Много было снобистского идиотизма и эстетских глупостей в жизни, это одно из самых обидных: приятельствуя с Володей, я так и не снял с ним картины, хотя бы вот этой, про матроса, которую, захоти я, конечно же, он бы мне незамедлительно пробил.
Но все мы сильны задним умом. Тогда же не только я, многие вот так, не очень всерьез, воспринимали Высоцкого. Ну, не все, естественно. Были и по-настоящему умные, прозорливые люди, понимающие, кто чего на самом деле стоит. Ну хотя бы — светлой памяти Андрей Донатович Синявский, преподававший в школе-студии МХАТ, когда там Володя учился. Он первый сказал Высоцкому: «Учти, что ты — большой поэт. Сколько бы тебя ни унижали и ни мололи про тебя всякой ерунды, пожалуйста, не забывай об этом».
Все, связанное с Володей, нежно и трогательно теперь, по прошествии времени, почти до святочной пасторали — быть может, потому, что самые близкие, хоть и недолгие, отношения были у нас в ранней юности.
…Воскресное утро. Общежитие. Я просыпаюсь от того, что над ухом у меня раздается мелодичное «длинь-длинь». Длинькают, как я, открыв глаза, вижу, две бутылки водки, которыми Володя легонько побрякивает над моей головой.
— Пойдем! Вставай. Такой день у нас будет! Возьмем закусочки, заедем к Зарику, посидим, попоем.
— Володь, ты что — спятил? Восемь утра…
— Да. Восемь утра. Но я уже совершил чудовищное преступление. Мне Людка (тогда его женой была красавица и умница Люда Абрамова) дала Аркашке (это его старший сын) на велосипед. А я решил, что еще месяцок он без велосипеда вполне прилично проживет…
Он все-таки поднял нас с Володей Акимовым, мы поехали к Зарику, по дороге завернули в «Арагви», там с удивительной хозяйственностью Высоцкий на велосипедные деньги набрал в маленькие майонезные баночки закусочки — одну и другую, и третью, и пятую, и десятую. Потом купили пяток лимончиков и устроили не какое-то там унылое, заштатное пьянство в заплеванной и забытой Богом подворотне, а глубоко эстетическое выпивание, с накрытым белоснежной скатертью столом, разложенными по тарелочкам арагвийскими трофеями. И пили мы вовсе не из желания выпить, да и было-то всего, может быть, две бутылки на четверых, а происходило все это потому, что были молоды, было воскресенье, ясная погода, хорошее настроение и вся жизнь впереди. И Володя пел просто из удовольствия под это настроение и под эту закуску в этой компании петь, хоть как-то и с кем-то растрачивать переполнявшее его.
Позднее так мы уже не встречались, Володя натыкался на мое тупое непонимание того, чего ему от души хотелось, я — на таинственную, глубоко мне чуждую его светскую жизнь.
Как раз начался его публичный и шумный роман с Мариной Влади, покатили, шурша шинами, томные иномарки и все прочее сопутствующее. Помню, мы встретились в Пицунде, Володя приехал на голубом «мерседесе», шикарный, роскошный, загорелый, крепкий, мускулистый, пышущий здоровьем и удачей, в голубой американской рубахе, с красавицей Мариной.
— Володь, как же шикарно ты выглядишь! Какой ты… ёлки-моталки, здоровый!..
— Нужно следить за собой, старик! Не позволять себе неправильного образа жизни. Не позволять себе разваливаться по частям. И ты зря пузо распустил. А я вот, спасибо Марине, веду теперь вполне уравновешенный и довольно разумный образ жизни.
Потом я приходил на «Гамлета», слабовольно втягивая «распущенное пузо», заходил к нему на минуточку за кулисы — просто поцеловать и обнять (Гамлет, конечно, он был совершенно особенный, поражал). Видел фотографии Валеры Плотникова, на которых Высоцкий снова представал изумительной красоты, мужественности, силы суперменом, спортивного духа «удачник и поэт». «Вот ведь чудеса выделывает Володька! — завистливо соображал я себе при этом. — Все говорят — черный пьяница, а Марина, видимо, его держит так, что проживет еще сто лет в прямом смысле припеваючи…»
И вдруг Высоцкий умер. Внезапность свалившегося известия просто сломила меня. Многие, оказывается, те, кто знал его ближе и лучше, чем я, приняли случившееся иначе: ждали этого как неминуемой развязки, а я никак не мог поверить свершившемуся.