Но потом я посмотрел это самое «Затмение», и оно произвело оглушительное впечатление. Поразили именно ясность, естественность, сердечность миропонимания картины. Никаким иным способом, мне было очевидно, история эта не могла быть изложена, форма ее совершенна, потому что точно отражает сущность. Как же Ромм, такой умный, такой тонкий человек, не понял, что это за фильм! На почве этой внутренней полемики с Роммом я настолько принял сторону Антониони, что, завороженный, просто начал тупо имитировать антониониевскую манеру, в общем-то, мне совершенно чуждую.
«Взгляните на лицо»
В запале и безоглядности этой полемики я снял удивительно беспомощную, худосочную картину по превосходному рассказу Юрия Павловича Казакова «Вот бежит собака». Живой, естественный и подробный рассказ писателя я перенес в некое интернациональное пространство автобуса «Икарус», которые тогда только что появились, снял все на фоне довольно изысканного, но почти марсианского пейзажа, сильно смахивавшего на пейзажи еще неизвестной у нас «Красной пустыни» Антониони и к России не имевшего ни малейшего отношения (найти такой пейзаж было практически невозможно, но я все же исхитрился где-то его разыскать), в качестве музыки взял редкий по неорганичности и противоестественности структуры модный тогда «Модерн-джаз-квартет». В главных ролях снимались Ольга Гобзева и Родион Нахапетов, работал я с ними трудно и бездарно, но в глубине души явные свои недостатки списывал на то, что на самом-то деле вместо них должны были быть Моника Витти и Ален Делон.
В фильме почти не было диалога, сплошь музыка и несколько туманных, достаточно бессмысленных реплик, которым я придавал необычайно многозначительный смысл. На тонировке почти на протяжении двух смен мы с Радиком Нахапетовым, тонким человеком и артистом, вымучивали одну фразу, воспроизводя с разными интонациями: «Вот бежит собака…», «Вот бежит… со-ба-а-ка…», «Вот… бежит… собака…». И что самое страшное, мне казалось, что мы действительно заняты чем-то серьезным, достойным, полезным для кинематографа.
Это была катастрофическая, постыдно манерная работа, и если бы я не преодолел этот этап «молодежного маразма» и всерьез поверил, что это «поиск», что меня просто не поняли, то работать уже никогда бы не смог. Меня бы поглотило царство имитаций, конца и краю которому нет. Ведь любое, основанное на имитации искусство никогда не способно достичь уровня оригинала — сам же оригинал претерпевает изменения, поэтому можно пытаться копировать лишь уже пройденную им стадию.
Микеланджело Антониони
ВГИК, первый курс
Спасла меня «пустяковая работенка» — надо было помочь друзьям, актерам третьего курса, подготовить самостоятельные работы. Они выбрали для постановки чеховского «Иванова», а я, чувствуя свою полную безответственность в этом деле, шутя-играя, часа за два мизансценически развел с ними первый акт. В процессе этой работы я вдруг поразился радостному удовольствию, которое испытываешь, когда делаешь что-то близкое, понятное тебе, не требующее насилия ни над собственной душой, ни над умом, ни над сердцем. А потом я поставил и второй акт, и всю пьесу, вновь и вновь ощутив радость вольного режиссерского сочинительства, когда твою фантазию не гнетут и не ограничивают никакие из головы привнесенные концепции. Когда придумывается прямо на самой площадке исходя из конкретного материала, который у тебя есть, — из этой пьесы, этих актеров, этой декорации.
Вот эта памятная работа над «Ивановым»(подробнее о ней позже), наверное, и излечила меня, позволила освободиться от гнета подражательства. Кстати, Михаилу Ильичу я как-то честно рассказал все по поводу своего мнения об Антониони, и он, не обижаясь, этот спор охотно продолжил. У нас по-прежнему сохранились самые хорошие человеческие отношения, но они — это продолжалось и позже — почему-то всегда были внутренне полемичны. Скажем, после показа по телевизору «Убийства на улице Данте» я сказал Ромму: «Какая хорошая картина!» — что он воспринял почти как личное оскорбление, поскольку картину эту, как я понял, не то что не любил — просто люто ненавидел. А мне вот никогда не нравились любимые им «Девять дней одного года». А «Убийство на улице Данте» запомнилось до мельчайших интонаций Плятта, Штрауха — безукоризненные актерские работы. Какое точное, деликатное, я бы даже сказал, старинное ощущение жанра! И все же свою лучшую, безупречную с точки зрения художественной, человеческой, гражданской, самую лирическую из своих картин — «Обыкновенный фашизм» — Ромм снял под конец жизни. Как хорошо, полно, многогранно и убедительно может запечатлеть кино душевный облик человека!
Чем больше времени проходит, тем очевиднее противоречивость фигуры Ромма. Трудно найти оправдание тому безоглядному вранью, которому несть числа в его ленинских фильмах. Сегодня шкала ценностей заметно пересматривается. Даже «конформист» Дзиган, никогда у кинематографистов-прогрессистов уважением не пользовавшийся, выглядит в каком-то отношении почтеннее моего учителя. Во всяком случае его «Мы из Кронштадта» своей художественной ценности не теряет и даже время как бы приумножает ее. Даже «Падение Берлина» Чиаурели выглядит сегодня довольно забавным, почти художественным явлением, может быть, в силу своего простодушия и нескрываемого, почти хулиганского мифологизма…
В пору хрущевской оттепели отречение Ромма от себя прошлого выглядело жестом тоже достаточно декларативным и в чем-то даже декоративным. Теперь-то нам понятнее, в чем ему надо было каяться и из-за чего переживать. Но это был человек такого покоряющего артистизма, такой осеннености божьим крылом, какие даются только редчайшим избранникам (я уже говорил, что таким же был Смоктуновский). Ну, не может быть сознательно дурным человек столь блистательного таланта, столь удивительного обаяния!
Не забуду первую лекцию, после которой у меня болели все шейные позвонки: он все время расхаживал по аудитории, а у меня не было сил оторвать от него глаз. Тем более что рассказывал он о вещах, мне очень знакомых и близких — о Мейерхольде, о постановке «Дамы с камелиями». Рассказчик Ромм был гениальный!
Волшебный, надмирный холодок гениального артистизма все время вился в аудитории. Роммовская педагогика, на самом деле, при всей своей внешней элементарности, была, по существу, сложнейшего внутреннего устройства. По сути дела он ничему не учил нас, он просто качал в аудиторию некий всеобщий озон творчества и тем создавал атмосферу, в которой могло что-то художественное произрастать. Ромм не излагал нам какие-то важные правильные мысли, не учил методике, не рассказывал, как катить тележку и куда переводить фокус. Он просто, я повторю, искусно впрыскивал в атмосферу озон своего таланта, и только благодаря этому, этой атмосфере, смогли в ней произрасти и созреть Андрей Тарковский, Василий Шукшин и другие довольно многие диковинные, иногда даже изысканные и всегда непохожие друг на друга цветы.
Михаил Ильич Ромм
Когда Ромм выступил в ВТО со своей знаменитой речью об антисемитизме, она сразу же приобрела широкое хождение в списках. Я тоже ее читал и проникся ее пафосом, ощущением позорности этой нашей национальной беды. Но естественно, беспокоило и то, что будет теперь с Роммом. Все были встревожены: что будет? Что будет? Но он продолжал ходить к нам на занятия и качать в атмосферу озон. Мы показывали ему этюды, среди них мой — о Дон Жуане, Ромм весело смеялся, в глазах всего института мы были любимчиками фортуны (еще бы, учиться у такого мастера!), и тут в «Вечерней Москве» появилась статья председателя вгиковского профкома Иосифяна, суть которой примерно сводилась к следующему.