Иногда Елизавете снилось, что она в обители: низкая, тёмная не то комнатушка, не то пещера, забранное решёткой окно, толстая дубовая дверь и закопчённая икона в дальнем углу. И всякий раз она просыпалась в холодном поту и боялась открыть глаза — а ну как откроешь, а перед ними всё то же: лавка, решётка да киот на стене?
Елизавета сглатывала набегавшие слёзы, не забывая креститься и класть поклоны, но мысли были далеко от праздничного богослужения. Батюшка, матушка, сестрица Анютка, маленькая Натальюшка — все оставили её. Нет ни единого человека на свете, которому было бы до неё дело. Который любил бы её всегда, без условностей, просто потому, что она на свете есть… Был Алёша, но и его у неё отняли…
Слёзы всё бежали, не останавливались. Скоро заложит нос, она начнёт им шмыгать, и стоящие рядом заметят, что она плачет. Нужно остановиться, сей же час успокоиться, ни к чему доставлять удовольствие рябой злой толстухе, что нацепила её, Елизаветину, корону…
Но успокоиться не получалось. Некстати в памяти встали весёлые синие глаза, бесшабашная улыбка на любимом лице — Алёша… Где-то он, ненаглядный? Впрочем, теперь она знала, где. Тогда, в ту последнюю ночь, когда во дворец, прямо в опочивальню ворвались солдаты и под караулом увели его, она до утра металась по дому, выплакала все слёзы, а едва рассвело, бросилась к казармам Семёновского полка. Там удалось поймать Алёшиного друга — Кирилла Берсенева, и тот буквально на бегу, боязливо озираясь по сторонам, сообщил, что Алексей Шубин спешно переведён в полевой армейский полк, а какой именно, ему, Кириллу, неведомо.
Позже, спустя недели, Елизавета узнала, что распоряжение выслать Шубина из Москвы дала лично императрица. Алёша, смелый до лихости, до безрассудства, всегда был неопаслив, верил в дружбу и офицерское братство и в своём гвардейском кругу напрямую говорил, что трон должен принадлежать Елизавете. Донесли…
Она шмыгнула носом и вытащила платок, Екатерина-Христина, стоявшая к ней всех ближе, взглянула с удивлением. Надо успокоиться! В конце концов, Ревель — это не так уж и плохо. Это не Сибирь, не Соловки. Алёша служит. Не в ссылке, не на каторге, не в остроге, пройдёт год-два, и про него забудут. И тогда, возможно, ему удастся вернуться или перевестись поближе к Москве. Главное, он жив-здоров и на свободе… Она станет ждать его, и Господь смилуется — вернёт любимого.
Горячий молитвенный порыв — упование, надежда, боль и раскаяние, обжёг душу, Елизавета с мольбой подняла глаза, и, словно по безмолвной её просьбе, распахнулись Царские врата, и чистый, красивый голос запел:
— И-и-и-иже Хе-ру-ви-и-имы…
Сердце зашлось, захлебнулось радостью и надеждой — Господь слышит её! Не гневается. И в знак, что простил её грех, послал своего ангела с Херувимской песней.
Закрыв глаза, Елизавета улыбалась, слушая низкие, чарующие звуки чудесного голоса, он словно обволакивал её, укрывал невидимым мягким покровом, защищал от злобы и насмешек, душа трепетала, замирала, и крепла убеждённость — счастье вернётся! Всё будет хорошо!
Глава 2
в которой Елизавета наслаждается оперой, Мавра даёт советы, а Алёшка христосуется
Пропев многолетие императрице и её семейству, архиепископ спустился с амвона и сам подошёл туда, где стояла царственная прихожанка. Голос его гудел благодушно и умиротворяюще, Алёшка видел, как прежде чем подать для поцелуя крест, Феофан с улыбкой что-то выговаривал Анне Иоанновне, и та благосклонно кивала. Следом за императрицей к кресту подошли её спутницы: первая, с приятным, миловидным лицом, вид имела постный, глаза держала долу; вторая, что вела за руку девочку лет двенадцати, напротив, смотрелась так задорно, точно собиралась прямо пред алтарём в пляс пуститься, пышная грудь лезла из корсажа, как доброе тесто из квашни, а дородство фигуры, утянутой в жёсткий тесный корсет, казалось вот-вот разорвёт сдерживающие его шнурки и выплеснется на всеобщее обозрение. Последней ко кресту подошла незнакомка в зелёной робе.
— Дядько Дмытро, — шепнул Алёшка стоявшему рядом Дмитрию Орлянко — Дмитрий, как и он сам, был из Малороссии, и за два прошедших месяца Розум сблизился с ним больше всех. Был он лет на пятнадцать старше Алёшки, так что тот, как было принято у них в семье, уважительно величал приятеля «дядько». — Хто ця жинка?
— Цэ дочка царя Петра Олексейича — цесаревна Елисавет Петровна, — отозвался Дмитро так же шёпотом, но тут же опомнился: — Сызнова на мове[40]? Сказано ж тебе — только по-русски разговаривать…
Но Алёшка его уже не слушал. Весь подавшись вперёд, он впился глазами в фигуру в зелёных одеждах — целуя крест, цесаревна чуть повернула голову в его сторону, но тяжёлое покрывало, на мгновение соскользувшее на затылок, позволило увидеть лишь длинные опущенные ресницы, нежный румянец щеки и ровную матово-шелковистую кожу на виске. Алёшка разочарованно вздохнул.
Удивительнее всего было то, что каждой из дам архиепископ говорил что-то приязненное, улыбался, а девочку и вовсе ласково потрепал по щеке, и лишь цесаревне не сказал ни слова, молча протянул для поцелуя крест и сразу повернулся в сторону подходивших следом за дамами мужчин — во время службы они стояли отдельно, правее Царских ворот.
Вслед за этими господами, нарядными и важными, потянулся поток тех, кто находился в глубине храма, и лишь когда публика разошлась, к кресту подошли певчие вслед за Гаврилой.
— Дивно пели. Благодарствуй, Гаврила Никитич! Не ударили в грязь лицом. Молодцы! — пробасил архиепископ и милостиво улыбнулся.
На квартиру возвращались пешком — никто на каретах столь мелкую сошку, как певчие, развозить не собирался. До роскошного особняка обер-гофмаршала[41] Лёвенвольде, возле которого в тесном флигеле ютилась дворцовая обслуга, брести было больше часа. Но день стоял погожий, и, несмотря на серые кучи талого снега вдоль заборов и непролазную грязь местами, прогулка доставляла Алёшке удовольствие. Солнце светило ярко, остро, как бывает только весной, почки на деревьях набухли, потяжелели и терпко пахли молодыми листьями, а небо было таким пронзительно-синим, что хотелось глядеть в него, запрокинув голову. Алёшка и впрямь то и дело задирал её и глядел. И, разумеется, тут же спотыкался.
На сердце было легко и покойно, он шёл, улыбаясь, и всех любил. Даже сурового Гаврилу Никитича, даже язвительного Демьяна, жившего с ним в одной каморе и постоянно делавшего замечания, а больше всех её — молодую женщину, которую видел лишь одно мгновение и даже не запомнил лица…
— Дядько Дмытро, а вона гарна? Ты иё бачыв? — пробормотал Алёшка задумчиво, но тут же спохватился: — Я хотел сказать — ты видал её? Хороша она?
Одним из главных требований к малороссам было говорить исключительно по-русски, и Алёшка сильно поднаторел в московитском языке за эти месяцы, но когда волновался или задумывался, украинские слова так и рвались на волю.
— Кто? — изумился Дмитро.
— Цесаревна.
— Диво как хороша! Лебедь белая! Пава! — Всегда спокойный, даже вялый Дмитро оживился, глаза заблестели, а на губах зацвела мечтательная улыбка.
— А где она живёт? Во дворце?
— Во дворце-то, во дворце, да только не в Кремле. Государыня её не жалует, ко двору редко зовёт, так что я за два года и видал-то её разов пять, не больше. Про неё сказывают, что не кичлива, всегда слово ласковое у ней наготове для простого человека… Хорошая дивчина. И весёлая.
— Весёлая? — Алёшке так не показалось. Напротив, какое-то шестое чувство, должно быть, то самое, что заставляло временами душу парить в поднебесье, подсказывало, что солнечная незнакомка грустна и очень несчастна.
— Ну да. Всегда хохочет. А пляшет как — залюбуешься! Я один раз видал.
— А муж у ней есть? — не отставал Алёшка.
— Кабы был, она бы не здесь жила, а в заграницах где-нибудь. Ей по чину разве принц какой иноземный годится, прочие все холопы, даже князья-бояре. Царская же дочь!
Дмитро вдруг оглянулся по сторонам — они с Алёшкой шли последними, прочие шагали далеко впереди, — и понизил голос: