Она рассмеялась радостно и освобождённо. Она победит! Обязательно победит! Как же иначе?
Праздник между тем подходил к концу — Пётр Шувалов спал, положив голову на стол между опустевших тарелок, Данила, с трудом держась на ногах, тянул Елизавету к двери, что-то нашёптывая ей на ухо. Та смеялась тихим журчащим русалочьим смехом, но с Данилой не шла. Мавра хлопала осоловелыми глазами. Анна Маслова негромко перебирала клавиши клавикордов — она выглядела самой трезвой в этой компании. Прасковья заозиралась — Розум куда-то исчез.
Поднявшись, она пошатнулась, схватилась за высокую резную спинку стула, стараясь ступать ровно, вышла из трапезного зала и отправилась на мужскую половину.
Ох, как же шумело в голове… Мысли, словно в трясине, увязали в её недрах. Это всё токайское. Пить его было вкусно и весело, и, кажется, теперь она пьяна… Даже очень пьяна. Впрочем, так даже лучше. Хмельному море по колено! Она пойдёт к Розуму и признается, что любит его. Не выгонит же он даму! Раз он отказался играть с Елизаветой на сцене, значит, не так уж сильно к ней прикипел. Вот она, Прасковья, ни за что бы не отказалась, если бы знала, что сможет держать его за руку, обнимать и целовать!
В горнице Розума не было. Прасковья с интересом осмотрелась по сторонам: пара сундуков вдоль стен, узкая кровать, маленький стол и лавка — вот и вся обстановка. На столе кружка с водой. Она взяла её в руки, погладила глиняный бок и поднесла ко рту — отхлебнула. От неожиданной мысли, что его губы касались этой посудины, сердце затрепыхалось, точно птица в силке.
Повинуясь внезапному порыву, Прасковья шагнула к окну и выплеснула в него оставшуюся воду, а затем развернулась и, прижав кружку к груди, быстро, насколько позволял хмель в голове, поспешила к себе. Она будет смелой! Смелость города берёт — говорил когда-то отец.
* * *
Губы Данилы скользнули по её щеке, шею обдало жарким дыханием и крепким винным духом, Елизавета мягко отстранилась.
— Любушка моя! — Данила вновь притянул её к себе, обхватив за талию. — Дролечка! Лебедь моя белая!
Елизавета вздохнула. В глазах плыло, а в голове, как стёклышки калейдоскопа, мелькали обрывки мыслей — только попытаешься ухватить суть, а узор уже поменялся.
Он потянулся к её губам, но Елизавета отвернулась. Она знала, что должна быть мягкой и ласковой с Данилой, правда, всё никак не могла вспомнить почему. Однако целоваться не хотелось, и Елизавета вновь попыталась юркой змейкой выскользнуть из его рук.
— Довольно, Данила Андреич! — Она легонько погладила его по груди и отступила. — Этак и до афронта[116] недалеко. Увидит кто…
Он шагнул к ней и вновь жарко задышал в ухо:
— Желанная моя! Свет без тебя померк! Я к тебе нынче ночью приду!
Поблизости раздались чьи-то нетвёрдые шаги, и Елизавета, вывернувшись из горячих рук, юркнула к себе, на дамскую половину.
Хватаясь за стену, добрела до спальни. Позвала Мавру с Прасковьей, однако ни той, ни другой, должно быть, на месте не оказалось. Ждавшие в комнате горничные быстро и ловко освободили её от робы с фижмами. Две девки протёрли тело водой с розовым уксусом и облачили в длинную рубаху. Ещё одна взбила перину и подушку.
Елизавета легла. Одна из девок пристроилась в ногах и принялась массировать ступни, но она махнула, чтобы служанки уходили.
В голове шумел прибой — ровно, мирно, убаюкивающе… руки и ноги налились приятной тяжестью, а перед закрытыми глазами проносились смутные, но очень милые образы — залитые солнечным светом комнаты дворца Александра Даниловича на Васильевском острове, весёлая ватага ребятни, ласковое лицо горбуньи Варвары Михайловны, фигура отца — высокая, худая, в неизменном зелёном преображенском мундире, деревянный помост набережной Фонтанки, шпалеры Летнего сада и статуя нагой богини Венус. А вот уже сад Измайловского дворца, знакомый дуб, помнивший царя Иоанна Грозного — лучшее дерево на свете, под его сенью её в первый раз робко и нежно поцеловал Алёша…
Елизавета вздрогнула и проснулась. В комнате было темно, только ветер трогал край парчового полога, и украшавшие его кисти чуть покачивались. Несколько мгновений она смотрела на их контуры, словно выведенные тушью на фоне серевшего в ночи окна, а потом поспешно поднялась, натянула бархатный шлафрок и так быстро, как только позволяло разморённое возлияниями тело, вышла из комнаты.
---------------
[116] Афронт — позор, бесчестие.
* * *
Холодная вода быстро привела его в чувство, но вылезать сразу Алёшка не стал. Напротив, выплыл на середину Серой — ширины в ней было саженей двадцать, — и сильными гребками поплыл вверх по течению.
Ночная река неспешно несла свои воды, отблёскивавшие в лунном свете ртутным блеском, по-собачьи ластилась, норовя лизнуть Алёшку в лицо. Когда ей это удавалось, он фыркал, отплёвывался, время от времени нырял с головой.
Мрачная свирепая тяжесть понемногу уходила, вытесняемая размеренными движениями ног и рук, и, чтобы не думать о Елизавете с Данилой и собственной бессчастной судьбе, он принялся считать гребки.
Посад остался позади, к берегам подступили деревья, и Алёшка понял, что уплыл неожиданно далеко. Чувствуя, что замерзает, выбрался на берег. Над узкой полоской травы нависали ивы, свесив длинные, похожие на змей листья. Они шевелились в прохладном ночном воздухе, наводя на мысли о леших и кикиморах. Он по-собачьи отряхнулся, в голове больше не шумело, и думы текли хоть и не слишком резво, но вполне стройно. Попрыгал, размахивая руками, поприседал, похлопал себя по бокам и, поняв, что согреться не удастся, плюхнулся в воду и погрёб в обратную сторону. Теперь течение ему помогало, но всё равно, когда он вылез на берег возле знакомой беседки, его шатало от усталости, а зубы выбивали костяную дробь. И Алёшка в изнеможении повалился на траву, стараясь отдышаться.
Кажется, он даже заснул на несколько минут, так сильна была усталость. А придя в себя, кряхтя, как старик, поднялся, натянул на мокрое тело кюлоты и рубашку — мало ли, вдруг девок повстречает, — камзол сунул подмышку и побрёл в сторону дворца.
Поравнявшись с белокаменной беседкой, возвышавшейся на Царёвой горе, он вдруг замер, не поверив собственным ушам. Оттуда слышался приглушённый, до дрожи знакомый голос, который негромко пел:
Тише-тише протекайте,
Чисты струйки, по песку,
Дум-мечтаний не смывайте,
Смойте лишь мою тоску.
Алёшка, словно на пение сирены, устремился к беседке. Там, на каменной скамье, свернувшись по-кошачьи клубком, поджав ноги и положив руки на балюстраду, а подбородок на руки, сидела Елизавета. Допев песню, всё так же не замечая Алёшку, она сладко зевнула, по-детски потёрла кулачками глаза и пристроилась на скамье, подложив под голову согнутую в локте руку — спать собралась, понял Алёшка.
— Ваше Высочество, — позвал он тихо, чтобы не напугать её. — Что вы здесь делаете?
— Сплю, — отозвалась она, ничуть не удивившись голосу из темноты. — Я спать хочу.
— Ваше Высочество! — Алёшка вошёл в беседку. — Вам нельзя здесь спать! Позвольте, я вас провожу.
— Куда? — Она подняла голову, пытаясь рассмотреть собеседника.
— В ваши апартаменты.
— Не хочу. — И она снова зевнула так сладко, что у Алёшки вмиг свело зевотой скулы. — Я устала от всей этой канители.
— Я помогу вам дойти. Вставайте! — Алёшка присел возле неё. — Как вы здесь оказались? Где Мавра Егоровна или Прасковья Михайловна? Или хотя бы ваша прислуга? Почему вы одна?
Елизавета не ответила, рассматривая Алёшкино лицо.
— Ты красивый, — сказала она вдруг. — Как тебя зовут?
— Ал-Алексей Розум, — с трудом сглотнув, отрекомендовался он.
— Какое смешное прозванье, — она улыбнулась, — Розум.
— Это прозвище, — пояснил Алёшка, не зная, что делать. — Батько мой, бывало, как горилки налакается, по хутору слонялся и к добрым людям приставал. Тыкал себя пальцем в лоб и восклицал: «Шо цэ за голова! Шо цэ за розум!», вот его и стали Розумом кликать. А через него и всех нас.