С трудом сглотнув ком в горле, Прасковья стиснула ладони — влажные, липкие и холодные, точно лягушачья кожа.
Из ворот показался конюх Ермил, который вёл в поводу невысокую лохматую лошадку без седла. Тётя Зара, подоткнув юбку, ловко, точно молодая, взобралась верхом — по-татарски, как мужчина — и, склонившись к Розуму, что-то шепнула в самое ухо, затем легонько похлопала по плечу и бодрой рысью поехала прочь.
Прасковья невольно перекрестилась, глядя ей вслед. Слава Богу! Закончились её мучения! Как же она боялась эту старуху! Даже к Мавре старалась не заходить, чтобы не попадаться той на глаза. А если и заглядывала, пыталась подгадать так, чтобы зелейницы в комнате не оказалось. Но предосторожность не помогла — однажды вечером столкнулась с той во дворе нос к носу — цыганка, обвязав платком мокрые волосы, возвращалась из бани. Вид у неё был такой обыденно-домашний, что Прасковья замешкалась и не шмыгнула, увидев её, в кусты. А зря.
Поравнявшись, цыганка остро взглянула в лицо страшными чёрными глазами и вдруг остановилась.
— Не делай того! — проговорила она грозно. — Беда будет! Твоя подруга не послушала меня и что вышло? Остановись, иначе горько пожалеешь! Всякий человек должен сам распоряжаться своим сердцем. Волю в любви отнимать ни у кого нельзя!
Прасковья в ужасе шарахнулась от неё и бросилась прочь.
Глава 17
в которой Мавра рыдает, а Елизавета совершает необдуманные поступки
Мавра проболела две недели. Первое время она целыми днями спала, восстанавливая кровотрату. Старая цыганка несколько суток сидела возле её постели и когда бы Елизавета ни заглянула, всё бормотала что-то вполголоса, поводя над лежащей скрюченными морщинистыми руками.
Когда больная пришла в себя и начала разговаривать — сперва сил на это у неё не хватало, — Елизавета как-то, потихоньку заглянув в комнату, услышала, как цыганка спросила:
— Сколько капель выпила?
— Не знаю, — прошелестела Мавра. — Рука дрогнула.
— Безумная девка! Я же тебе говорила, что больше пяти нельзя! Тебе теперь до конца жизни этот грех замаливать, и то незнамо, замолишь ли… А ты сразу прямо в геенну адскую решила отправиться!
Когда Мавра начала вставать и, еле-еле шевеля ногами, перемещаться по комнате, цыганка объявила, что больше ничем помочь болезной не может и стала собираться к своим — табор всё это время стоял на лугу за рекой. В уплату за труды Елизавета вручила старухе перстень с огромным рубином, и цыганка, поблагодарив, покинула дворец.
А поутру к цесаревне пожаловал баро Григорий.
— Ты так щедро наградила тётю Зару, государыня, что я просто не могу уехать, не отблагодарив тебя, — сказал он, когда Елизавета приняла его. — Выйди со мной во двор, Ваше Высочество!
Возле парадного крыльца стоял смуглый парень и держал в поводу прекрасного вороного коня.
— Прими в дар, государыня, не обижай отказом!
Елизавета, хоть и была грустна и подавлена, задохнулась от восторга и как девчонка сбежала с крыльца — погладила красавца по лоснящейся крутой шее. Тот скосил тёмно-сливовый глаз и прижал уши.
— Ты с характером? — улыбнулась Елизавета и потрепала коня по гриве. — Это хорошо. Я таких люблю! Спасибо тебе, Григорий Соколов! — обернулась она к цыгану. — Тётя Зара свою плату честно заработала. Так что ты мне ничего не должен. Но конь так хорош, что я хочу его купить!
— Не обижай, государыня! От сердца дарю! — покачал головой Григорий.
— Хорошо. — Елизавета улыбнулась. — Но позволь тогда и мне преподнести тебе подарок.
И она вручила ему кинжал из дамасска с серебряной насечкой. Когда-то во время персидского похода отец пожаловал этот клинок одному из своих приближённых, Вилиму Монсу. Однако год спустя выяснилось, что тот уже давно спит с Екатериной. Красавец-камергер был казнён, имущество его отписано в казну, а кинжал Пётр передарил неверной жене, словно намекая, что и она может отправиться следом за возлюбленным.
Прошло ещё несколько дней, прежде чем Мавра окрепла настолько, что Елизавета решилась поговорить с ней. Она зашла в комнату подруги после ужина — больной еду приносили в горницу. Мавра, бледная, исхудавшая и вся какая-то потухшая, сидела в кресле возле окна. Завидев Елизавету, поспешно поднялась — от слабости её качало — и устремила на подругу виновато-умоляющий взгляд. Дожидаясь, пока горничная взобьёт для сна перину, соберёт грязную посуду и выйдет, Елизавета стояла у окна, глядя, как ветер колышет ветки огромного дуба, что рос напротив.
— Выходит, ты его совсем-совсем не любишь? — выговорила она, наконец, и обернулась к подруге. — Зачем, Мавруша? Зачем ты это сделала?
Мавра стояла, опустив голову, теребила пальцами кисти шали, наброшенной на плечи.
— Ты же могла замуж за него выйти. К чему было этакий грех на душу брать?
— Не могла, голубка моя, — выдохнула Мавра и шмыгнула носом. — Это не Петрушин ребёнок был.
Елизавета воззрилась на неё со смесью ужаса и любопытства.
— Чей же?
И вдруг поняла, что боится ответа. Боится услышать одно из имён. Одно лишь единственное, но боится так, что от страха её всю затрясло. Чтобы унять эту мелкую противную дрожь, она обхватила себя за плечи.
— Ивашки Григорьева. — Мавра всхлипнула. — Прости меня, дуру блудливую! Прости, голубонька! — И она плюхнулась перед Елизаветой на колени, подползла, обняла за ноги. — Знаю, как подвела тебя, лебёдка… Из-за меня, сквернавки, ты сама в беду попасть могла. Всё знаю, ласточка! Сама себе век не прощу!
Елизавета высвободилась, и Мавра, наконец, разрыдалась.
— Встань! — сердито прикрикнула на неё цесаревна. — Батюшка мой метресске[106] своей, Машке Гамильтон, за этакое лиходейство голову отрубил. И правильно сделал! Как ты могла? С двумя разом путалась, стало быть, ни одного не любила! Да ещё и дитя невинное сгубила. Шла бы замуж за Ивана, коль от него понесла!
— Да на что мне этакий муж! — всхлипнула Мавра. — Он едино только в постели хорош, а ни другом, ни опорой никогда не станет. Лучше уж в вековухи[107], нежели за такого…
— Видеть тебя не хочу! — с отвращением бросила Елизавета. — Если бы Господь мне ребёночка Алёшиного послал, я бы и без венца родила, на пересуды не посмотрела! А про твой грех и не узнал бы никто — венцом бы прикрыли, и всё, а ты этакое содеяла… Паскудница!
И не взглянув на рыдающую Мавру, Елизавета вышла из комнаты.
-----------------
[106] Метресса — любовница, сожительница.
[107] Вековуха — старая дева.
* * *
Постоялый двор поражал редким даже для москалей убожеством — обширное подворье устилала солома, покрытая толстым слоем нечистот. Их, похоже, не убирали, а лишь забрасывали время от времени свежей подстилкой, отчего нога выше щиколотки, будто в трясину, уходила в отвратительно вонявшую жижу. Вместо конюшни прямо под открытым небом тянулась длинная коновязь. Заезжего дома не было вовсе, только приземистая, похожая на сарай изба с крошечными окнами, затянутыми бычьим пузырём — судя по доносившемуся из распахнутой двери шуму и стуку оловянных кружек — корчма[108].
Однако отправляться на поиски более приличного постоя было уже поздно — когда усталый Матеуш въехал во двор, за дальним лесом как раз погас последний луч заката, и в четверть часа сделалось темно, как в могиле. Придётся ночевать здесь.
Он брезгливо поморщился. Спешился, бросил мальчишке-конюшонку поводья и медную полуполушку[109], которую тот тут же сунул за щеку, и вошёл в кружало.
В корчме было настолько темно, что рассмотреть лица людей не представлялось возможным, впрочем, похоже, завсегдатаев это вполне устраивало. Вдоль стен по обе стороны от входа тянулись лавки и пара длинных столов из грубо оструганных досок, в дальнем конце размещался прилавок. Возле него суетилось двое молодых парней, разносивших нехитрую снедь и какое-то адское пойло, дух от которого, точно ядовитые испарения, висел в воздухе. Третий, мужик лет сорока и весьма зверского вида, возвышался над прилавком, как вулкан Везувий над побережьем Неаполитанского залива — сей пейзаж висел когда-то у матери в гостиной.