Минут сорок Розум в компании Фильки-конюха, всё-таки выловленного где-то Лукичом, таскал провиант в кладовую и на ледник. Лукич с Саввой считали мешки, делая пометки в длинном списке, что управляющий держал в руках, подслеповато щуря глаза. Почти полгода сытой и физически необременительной жизни дали себя знать — Алёшка устал. И оттащив последний мешок с крупой, плюхнулся в теньке возле заднего крыльца на землю, стараясь отдышаться.
Василий Лукич о чём-то негромко беседовал с Саввой. Наконец, подрядчик влез на телегу и подобрал вожжи.
— Остальное когда привезёшь? — крикнул вслед ему Лукич.
— Завтра к обеду, — ответил Савва, и лошадка, мотнув лобастой головой, прытко взяла с места.
Немного отдышавшись, Алёшка отправился на поварню — доедать кашу. После беготни с пудовыми мешками о завтраке не осталось даже воспоминаний. Ефросинья уже давно убрала миску с недоеденной остывшей кашей, но, увидев разочарованное Алёшкино лицо, выдала ему огромный кусок свежей кулебяки и кружку с квасом.
— Дякую, титонька Фрося[66], — поблагодарил он, вмиг расправившись с пирогом. — У тебя пироги вкуснее, чем у мундкоховых пекарей. Можэ, тебе помогти чем надо? Воды наносить або дров?
Польщённая Ефросинья довольно улыбнулась.
— Покуда всё есть. Отдыхай, Олёша. Загонял тебя Васька? Ему, аспиду, только попадись! Горазд на чужом горбу в рай ездить…
Она от души грохнула ручкой ухвата об пол, и откуда-то сверху, должно быть, с буфета, под ноги Алёшке упал плотный бумажный свиток. Алёшка подобрал.
— Что-то упало у тебя, титонька Фрося…
— То не моё. Васька позабыл, — фыркнула Ефросинья и зашуровала в зеве печи кочергой. — Заходил квасу выпить, на полку сунул и позабыл…
Алёшка развернул плотный лист серой плохой бумаги и прочёл: «Наряд на харч для малого двора на месяц иуний».
— Да ты никак грамоте учён? — изумилась Ефросинья. — А сказывали, из простых казаков…
Но Алёшка её уж не слушал. Глаза бежали по строчкам и то, что он видел, приводило в изумление:
«Солонины пять фунтов — плачено девяносто пять копеек, муки пшеничной два пуда — плачено один рупь десять копеек, масло коровье полпуда — плачено один рупь и шестьдесят три копейки…»
— Я передам Василию Лукичу, — пробормотал Алёшка и выскочил с поварни.
---------------------
[64] Бирон плохо знает русскую историю, а потому ошибочно приписывает роспуск Тайной канцелярии императрице Екатерине Первой, которая, упразднив Тайную канцелярию, просто передала её функции другому ведомству. А распущена она была при Петре Втором.
[65] Мундкох — заведующий кухней, главный повар.
[66] Спасибо, тётушка Фрося.
* * *
Из открытого окна тянуло прохладой. За два десятка лет в Митаве[67] Анна отвыкла от одуряющей духоты московских теремов. Там дрова стоили немалых денег, а чтобы протопить огромный каменный дворец, требовался их целый воз, вот и приходилось экономить — беречь каждое полено. Так что первые годы она непрерывно зябла в своём неуютном неустроенном дворце, где даже летом ходили промозглые сквозняки. Позже, то ли от набранного дородства, то ли просто привыкла, но мёрзнуть она перестала, и прохлада в комнатах, особенно в спальне, начала даже нравиться.
Анна вздохнула и, приподнявшись на локте, взглянула на похрапывающего рядом мужчину. Разговор с Остерманом оставил на душе неприятный осадок. Она и сама понимала, что должна быстрее определиться с наследником. Конечно, сходить в ближайшее время в могилу Анна не собиралась — только-только жить по-настоящему начала! Не считать же жизнью унылое прозябание в курляндском глухоморье, где собственные подданные её искренне презирали и не ставили в грош. Униженные письма «дядюшке Петру» и «тётушке Катерине» с вечной мольбой выслать денег. Холодную вдовью постель, которую согревал не тот, кто сердцу мил, а кто волею судеб оказался рядом. Сыночка Карлушу[68], которого она вслух даже сыном назвать не может. За все эти лишения Господь должен ей не один десяток благодатных лет подарить.
Но всё же… всё же… Два года назад тоже никому и в голову бы не пришло, что тринадцатилетнему мальчишке надобно о наследниках печься. Казалось, впереди у него целая жизнь. А вот поди ж ты… Раз — и нет государя. Надо определяться, беспременно надо. Прав хитрый лис Остерман, полностью прав — ежели она внезапно преставится, на престоле быть Лизетке или принцу Голштинскому как ближним по крови к Петру Великому, чтоб ему, ироду, на том свете в самом большом котле гореть. Катюшкина дочь им не соперница. Добро бы ещё бойкая была, так ведь нет — нелюдимка, каких свет не знал. Ни нарядов ей не надобно, ни балов, ни театра, целыми днями готова в горнице с книжкой сидеть. И в кого такая уродилась? Катюшка-то огонь — весёлая, живая, вечно хмельная от вина и любви! А муженёк ейный и того хлеще — во всеми соседями пересобачился, собственных подданных до бунта довёл, чуть что не по его — бранился, аки пьяный конюх, да кулаки в ход пускал. С Катериной они, бывало, дрались так, что прислуга разнимала, боясь, как бы не поубивали друг друга. А эта — не от мира сего, слова лишнего не скажет, глаз не поднимет. Куда ей, мямле, страной править?
Но кому-то же надо трон передать. Кому? Мужу Христинкиному? И за кого её замуж отдавать? За своих, даже самых родовитых, не принято, по православному обычаю жена должна быть покорна мужу, а любой подданный, по сути, холоп государев. Выходит, наследница русского престола должна покориться собственному холопу? Сызнова ропот будет и в народе, и в шляхетстве[69], и в гвардии. За немецкого принца? Чтобы он правил Россией? Этого и вовсе никто не одобрит, даже попы.
Эх, кабы можно было Карлушу на трон посадить… Эка жизнь несправедлива! Иной государь никак наследника родить не может, то вовсе детей Господь не даёт, то девки одна за другой родятся, а ей Бог сына дал, а престол передать ему невозможно…
Анна завозилась, завздыхала, заохала, и лежащий подле неё Бирон открыл глаза.
— Что не спишь, душа моя?
— Не знаю. Не спится что-то… Всё слова Андрея Иваныча из головы не идут.
— А что тут думать? Всё верно он говорит. Выдавай Христинку замуж, а там видно будет, коли сына родит, так и вопрос отпадёт.
— А с Лизеткой что делать?
— Замуж выдать. Подбери ей какого-нибудь князька немецкого поплоше и пускай отправляется оловянные ложки считать да заплатки на простыни ставить. Отпрыски её Христинкиным не соперники будут. А покуда запри в деревне от Москвы подале, чтобы солдатня гвардейская к ней не липла. Тех, что в Покровском толпились, разогнать по гарнизонам. Я бы вообще на твоём месте старые гвардейские полки расформировал да в армию перевёл, а на их место набрал иноземцев да однодворцев из Малороссии. А к себе измайловцев[70] приблизить, они за тебя, матушка, головы сложить готовы.
Анна вздохнула и вдруг неожиданно для себя самой призналась:
— Боязно мне здесь, Эрнестушка, неуютно. Так и кажется, что все косо смотрят, ровно я немка какая. Я в Москве будто в западне, и силок вот-вот затянется… В Митаве и то покойней было. Там меня, конечно, не любили, но зато никто никакой крамолы супротив не затевал. А здесь… случись бунт, так и скрыться некуда…
Бирон широко зевнул и поскрёб грудь под ночной сорочкой.
— А не хочешь в Петербург воротиться? Там до Европы два шага, окружишь себя верными людьми да дипломатами, а сам город отстроишь, как тебе понравится, можешь и вовсе Анненбургом назвать. — Он хохотнул.
— Там, сказывают, нынче волки по улицам рыщут да ватаги разбойные.
— Вот и пошли верных людей, чтобы порядок навели и к твоему приезду всё приготовили, а как будет готово, мы и отправимся.
— Башковитый ты у меня, Эрнестушка, что бы я без тебя делала. — Анна нежно поцеловала его в висок. — Завтра же отпишу Миниху[71] — пусть в благообразие город приводит. А то всё стенает, что я его в этой дыре, аки в опале, держу.
----------------------
[67] Столица герцогства Курляндского, где после свадьбы с герцогом жила до вступления на престол Анна Иоанновна.