И на любом возвышении – на храмовых ступенях, на пьедесталах, на стенах – солдаты Помпея. Они заняли возвышения ещё ночью; они полностью оцепили Форум. Я сам видел, как они отводили совершенно мирных граждан в сторону и обыскивали, ища спрятанное оружие. Поговаривали, что сам Помпей находится в здании сокровищницы, откуда не двинется, пока суд не объявит своей вердикт. Я словно проснулся в совершенно другом городе – в городе, где правит военный диктатор. Разве что диктаторы не разрешают открытых судов. На всём лежал отпечаток какой-то неопределённости, почти нереальности.
Впрочем, всё шло вполне гладко. Милон и Цицерон прибыли в простых закрытых носилках, так что их прибытие прошло почти незамеченным, к чему они, вернее всего, и стремились. В носилках в окружении телохранителей они оставались до самого начала суда. Троих обвинителей, которые пришли пешком в сопровождении целой армии телохранителей и секретарей, толпа встретили громкими приветствиями. Служители установили три большие урны, наполненные деревянными шарами с написанными на них именами кандидатов в судьи. Стали выбирать судей по жребию, пока не набралось восемьдесят один; в их числе, как я заметил, и Марк Катон. После выступления обвинение и защита получат право удалить по пятнадцать судей; таким образом, вердикт вынесет суд в составе пятидесяти одного человека.
Заседание суда началось с выступлений обвинителей. Вопреки прогнозам Цицерона, их речи, хоть и непривычно короткие вследствие нововведений Помпей, вовсе не производили впечатлений поспешных или скомканных. Как это зачастую бывает, обвинители поделили между собой различные аспекты случившегося согласно своим способностям и стилю. Первым речь держал Валерий Непот. Я мало что о нём знал, слышал лишь, что его сильная сторона – умение излагать факты; и его выступление это полностью подтвердило. Глубоким, звучным, исполненным драматизма голосом он рассказал о случившемся, заостряя внимание на самых ужасных моментах, что вызывало горестные и гневные выкрики публики. Под конец Непот буквально разразился горестными воплями и, казалось, лишь с превеликим трудом удерживался от того, чтобы не рвать на себе волосы. Я подумал, что из него вышел бы недурной актёр. В роли Эдипа или Аякса он имел бы шумный успех.
Сменивший Непота Марк Антоний подробно остановился на передвижениях Клодия и Милона в тот роковой день, и я ещё раз отметил продуманность действий обвинения. Антоний как нельзя лучше подходил для изложения деталей. Эмоциональный Непот, с пафосом вещающий о времени выезда и численности сопровождающих, рисковал бы выглядеть совершенно нелепо. Кто-нибудь уравновешенный вроде Помпея своей солидной, степенной манерой говорить нагнал бы на судей зевоту. Солдатская прямота и резкость Антония в сочетании с искренностью и целеустремлённостью помогли ему полностью удержать внимание судей.
Последнюю речь произнёс Аппий Клавдий, племянник покойного. Звенящим, то и дело прерывающимся от еле сдерживаемых слёз голосом он говорил о деяниях убитого и о том, что по горькой иронии судьбы дядя его встретил смерть на дороге, построенной его предком, славным Аппием Клавдием Цеком – на дороге, вдоль которой стоят гробницы столь многих его предков и родичей.
Пока обвинители произносили свои речи, я не забывал следить за реакцией Милона и Цицерона. По традиции обвиняемого сопровождают в суд его близкие; но Милон сидел один, скрестив руки на груди и глядя прямо перед собой. Конечно, его родителей давно уже нет в живых; но где же Фауста Корнелия? Почему она не рядом с мужем, чтобы поддержать его в час выпавшего ему испытания? Учитывая её репутацию, нетрудно было представить, какую пищу для шуточек её отсутствие даст приверженцам Клодия.
И о чём он думал, являясь на суд в белоснежной тоге – совершенно целой и даже нисколько не измятой? Да ещё тщательно выбритым – похоже, своего раба-парикмахера он вызвал к себе сегодня, прямо перед тем, как выйти из дому. Даже у легкомысленного Целия в своё время хватило здравого смысла – главным образом, благодаря длительным увещеваниям Цицерона – явиться на суд в явно поношенной тоге и выглядеть хотя бы слегка встрёпанным; родители же его пришли в лохмотьях и с глазами, покрасневшими и припухшими от слёз и бессонной ночи. Обычай требует от обвиняемого иметь вид жалкий и покаянный, дабы разжалобить судей. Зачастую это всего лишь пустая формальность; но её неукоснительно соблюдают, хотя бы из уважения к давней традиции. Милон, вырядившийся так, словно явился засвидетельствовать почтение вдове или же позировать художнику для портрета, проявил вопиющее неуважение не только к тем, кто будет сейчас решать его судьбу, но и к римским порядкам вообще. Возможно, именно это обстоятельство и выбило из колеи его адвоката.
Ибо Цицерона словно подменили. От вчерашней самоуверенности и предвкушения оглушительного успеха не осталось и следа. Глаза у него сделались какие-то бегающие; он суетливо перебирал свои записи, то и дело шептал что-то Тирону или сам принимался царапать по восковой табличке и заметно вздрагивал при каждом шуме толпы. Мне даже показалось, что он совершенно не слушает ораторов. Лишь однажды Цицерон встрепенулся - когда Марк Антоний заявил, что Милон, остановившийся у бовилльской харчевни якобы для того, чтобы напоить коней, на самом деле просто выгадывал время в ожидании, пока осведомитель известит его, что Клодий выехал со своей виллы. Милон, дескать, хотел быть уверенным, что непременно встретит Клодия на Аппиевой дороге. В подтверждение Антоний ссылался на то, в котором именно часу произошло убийство, и повторял раз за разом.
- Вспомните, когда именно был убит Клодий? Вспомните, когда именно был убит Клодий?
Когда он в очередной раз повторил свой вопрос, Цицерон громко произнёс:
- Когда было уже слишком поздно!
Яростный рёв толпы заглушил редкие смешки. Судьи уставились перед собой, поражённые. С лица Цицерона исчезла язвительная усмешка, Милон застыл, и даже Антоний, которому не раз доводилось сражаться с варварами, заметно побледнел и подался назад. Я оглянулся и увидел то, что видели они – воздетые кулаки, искажённые яростью лица, разинутые в неистовом крике рты. То была ярость страшнее, чем у солдат, сражающихся на поле боя или ворвавшихся в побеждённый город. Ярость солдат может насытиться кровью врагов или добычей. Здесь же было исступление, сродни религиозному экстазу. Даже солдаты Помпея дрогнули при виде ошалевшей толпы. То были люди Клодия – обездоленные, отчаявшиеся, готовые на всё, ибо им нечего было терять, и страшные в своём неистовстве.
На миг я подумал, что суд прервётся, не закончившись. Сейчас вспыхнет бунт и начнётся резня, и солдаты Помпея ничего не смогут сделать – ошалевшая толпа сметёт их вместе с остальными.
Но дальше гневных воплей и потрясание кулаками дело не пошло. Исход дня обещал клодианам большее упоение: отмщение за убитого кумира и торжество над поверженным Милоном. Солдаты принялись стучать копьями о булыжники и мечами о свои поножи, и толпа постепенно затихла. Антоний даже сумел улыбнуться.
- Если уж совсем точно, Цицерон, то в десятом часу, перед самым закатом.
Топа разразилась смехом. Лицо Цицерона было белее мела.
Речь Аппия Клавдия, исполненная восхвалений добродетелей покойного и сетований на выпавшую ему горькую судьбину, исторгла слёзы не только у публики, но даже у некоторых судей; и я про себя отметил, что это далеко не худший вариант. Пусть лучше рыдают, чем бунтуют.
Теперь настал черёд Цицерона.
Он поднялся, споткнувшись и сбросив вощаную табличку. Может, он нарочно изображает неуклюжесть, надеясь вызвать симпатию публики? Только что рыдавшая толпа засвистала и заулюлюкала. Мирон скрестил руки на груди и возвёл глаза к небу. Тирон схватился за виски; затем, опомнившись, опустил руки и придал лицу бесстрастное выражение.
Цицерон заговорил; и я изумлением заметил, что голос его дрожит – совсем как тогда, много лет назад, когда он впервые говорил в суде, защищая Секста Росция. Но с тех пор прошла целая вечность; Цицерон двигался от успеха к успеху и сделался лучшим оратором своего времени. Даже в самые тяжёлые для него дни, когда Клодий вёл против него войну, добиваясь его изгнания, сознание собственного превосходства и убеждённость в своей правоте придавали голосу Цицерона непоколебимую твёрдость. Удача или друзья могли изменить ему, голос же – никогда.