Так что мы должны жить столько, сколько позволяет наша память. Не дольше. По-моему, человек живет слишком долго, хотя все считают, что слишком коротко. Вы так считаете? Что же в таком случае сказали бы мои собаки или другие существа? Слишком долго. Я как подумаю, что они могут умереть раньше меня... вот хотя бы настолько слишком долго мы живем. Человеческая память рассчитана на более короткую жизнь. Ничья память не способна столько всего вместить. К счастью, говорите? Почему? Полагаете, человеку такая память не по силам? Мир бы от нее рассыпался? Возможно. Хотя то, с чем память не справляется, все равно становится нашим уделом. Поэтому я и считаю, что слишком долго. Как я уже сказал, человек должен жить столько, сколько память ему позволяет, в тех границах, которые она определяет. А что, вы знаете какую-нибудь другую меру жизни?
Простите за вопрос, у вас никогда не было ощущения, что вы живете слишком долго? Значит, вы, как и большинство людей, любите жить. И я могу это понять, особенно если человек верит в судьбу. О да, тогда гораздо легче жить. Но я не верю. Случайности, сплошные случайности, всё — случайность. Таков этот мир, такова эта жизнь, если вы хотели взглянуть, как тут все устроено. И что, стоило приезжать? Тем более что я вас сразу усадил фасоль лущить. Но вы ведь хотели купить фасоли, помните? А у меня была только нелущеная. Ну вот, я и говорю, что слишком долго. Столько, сколько память позволяет. Разве что веришь в сны. О, сны — это тоже память.
Может, я бы и не вспомнил об этой шляпе, если бы она мне не приснилась. Когда я стоял среди женщин над кучей картофельной ботвы, уже тогда должен был догадаться, что означает эта шляпа. Только, как я уже говорил, я тогда не верил в сны. А еще когда я, вскоре после этого, заболел ревматизмом. Сам по себе ревматизм, может, и не был бы такой катастрофой: известное дело, все люди болеют, приходится терпеть. Но оказалось, что я больше не смогу играть. А игра была для меня всем. Пожалуй, я и сам себя не слишком волновал — только моя игра. Вне игры меня словно не существовало. Кто знает, может, я действительно не существовал, и лишь эта игра будто извлекала меня из небытия и заставляла жить.
Впрочем, ради игры я и уехал. Это, как вы знаете, было непросто. Но предприятие, где я работал, получило заграничный контракт на строительство цементного завода. А потом я не вернулся. Других причин не было. Можно было и дальше играть в оркестре при какой-нибудь стройке. Но я помнил, что сказал кладовщик: саксофон вел его по миру. Не говоря уже о том, что я хотел оторваться от своей памяти, которая, как мне казалось, постоянно возвращала меня к какой-нибудь точке. Я подумал: эта память останется здесь, а я буду играть там.
И вдруг этот ревматизм. Все вернулось будто с удвоенной силой. Вся моя жизнь вдруг напомнила о себе. Я даже не знал, что ношу ее в себе. Если бы не эта игра, меня бы мало волновало, живу я или не живу и с каких пор. Потому что, в сущности, почему я жив? Счастливый случай? Но счастливый ли? Может, это была просто шутка? Или испытание? Но в чем оно заключалось? Я не знаю.
Сейчас-то с руками у меня уже получше. Когда вы вошли, я подновлял эти таблички, сами видели. А это не так просто. Рука дрогнет — и кисточка дрогнет. А краски теперь гораздо качественнее, их не так легко смыть. И нужно вести по прежним линиям, а те зачастую едва видны, скрыты ржавчиной. Можно одного человека с другим перепутать. И фасоль вот, как видите, могу лущить. Только на саксофоне уже никак. Для саксофона пальцы нужны — как бабочки. Они должны чувствовать не только то, какого звука касаются, но и насколько глубоко. Вот, этот палец, видите, у меня немного опух, а на левой руке эти два не сгибаются. Когда оттепель, еще и болят. Но сейчас гораздо лучше. Я почти все могу делать. Починить что-то, дров нарубить, машину вести, если что-то нужно или в ремонт.
А было время, когда я чашку с кофе или чаем не мог удержать, представляете? Практически ни один палец не сгибался. Какой тут саксофон, если пальцы не гнутся? Ты в мундштук дуешь, а пальцы клапанов боятся. И конец игре. Речи быть не может ни о какой игре. Играешь — катастрофа. Была жизнь, а осталась катастрофа. Ты эти пальцы умоляешь, сжимаешь, силой пытаешься согнуть, а они как мертвые. Пусть бы как угодно болели, пускай даже нестерпимо, пускай бы стреляло, жгло, но только бы сгибались. Вы себе не представляете, что это такое. Все надежды, желания, устремления — псу под хвост... Как с этим смириться?
Погодите, вот этого я не ожидал — того, что вы сейчас сказали. Наверное, я вас с кем-то перепутал. Придется все же вспомнить, где мы встречались и когда. Что-то не сходится. Я и представить себе не мог. Кто бы другой... Нет-нет, я вас отлично понял. Я даже думаю, может, вы и правы, кто знает. В конце концов, это тоже выход. Ведь хуже всего, когда выхода нет. Да, это выход. Хотя сейчас это уже не важно. Может, если бы тогда...
Только, видите ли, когда что-то происходит не внезапно, ты сначала этого не замечаешь. Потом пытаешься игнорировать, потом утешать себя, что, может, все не так уж и плохо. Тем более что и другие тоже утешают: вон, мол, этот или тот, у них так же было или даже хуже, и все закончилась хорошо.
Однажды зимой я вернулся из отпуска — на горных лыжах катался, и ощутил в руках какую-то странную усталость. А еще палец, вот этот, стал побаливать. Другие пальцы — нет, только сделались немного неловкими. Я подумал, что это после лыж. Перетрудил руки, устал от палок, подъемников, подъемов, падений. Катался я неплохо, но только раз в год, да и то не каждый — недели две-три, так что всякий раз приходилось привыкать заново. Ничего удивительного, что потом руки ноют. Но через какое-то время и другие пальцы у меня начали болеть и перестали сгибаться. Играешь и вдруг не успеваешь нажать клапан или нажимаешь неточно. Ох, плохо дело, подумал я. И отправился к врачу. Тот посмотрел одну руку, другую, попробовал согнуть мои пальцы так, эдак, надавил тут, там, спросил, больно ли.
— Больно.
— Увы, — говорит, — это ревматизм. Причем острый. Нужно обследоваться. И тогда уже подбирать лечение. Но санаторий — наверняка. Желательно даже два раза в год.
— А играть я смогу, доктор?
— На чем вы играете?
— На саксофоне.
Он взглянул на меня вроде как сочувственно.
— Пока надо заняться лечением. Тем более что руками дело может не ограничиться. С ревматизмом всякое бывает. Это такая болезнь...
Но я уже не слушал про болезнь, а думал, как я буду жить без музыки. В конце концов он меня немного успокоил: мол, трудно делать какие-либо прогнозы без обследования, может, я еще смогу играть. Разумеется, если буду его слушаться.
Результаты обследования оказались не слишком утешительными, я стал выполнять его предписания, тем более что окончательно надежды он меня не лишал. Кроме лекарств, прописывал терпение, оптимизм, ну и санаторий. Так что я начал ездить в санаторий. Мне делали разные процедуры, массажи, ванны. Я старался все выполнять как можно тщательнее. Но какой может быть результат, если человек постоянно думает, что больше не играет и, возможно, вообще больше не сможет играть. Если мысли отдельно, а лечение отдельно, то и результатов не будет. Я даже старался не заводить никаких знакомств: добрый день, добрый день, и всё. Никуда не ходил, только гулял. Разве что иногда до или после прогулки заходил в кафе выпить кофе или чая. А так никуда. Никаких концертов, хотя в санаторий приезжали неплохие оркестры, певцы, барды, часто хорошие голоса. Вокруг был огромный парк, можно гулять. Аллеи, аллейки, места достаточно, и есть куда свернуть, если кто-нибудь идет навстречу, а тебе хочется избежать встречи. Повсюду скамейки, иногда я садился, но, если кто-нибудь присаживался на другом конце, тут же уходил. Мне было плохо рядом с людьми. Признаюсь, мне и с самим собой было плохо.
И только когда белки подбегали за орешками, я на время забывал о себе. Всегда носил с собой пакетик фундука. А белки словно бы поняли. Только присядешь — бегут. Представляете? Вот почему белки так доверяют людям? Вы считаете, что в санатории человек меняется? Тогда всех надо отправлять в санатории. Хотя и там случалось, что кто-нибудь собаку бросит. Не одна такая псина бегала потом в поисках хозяина.