Литмир - Электронная Библиотека

В Ташкенте у Алексея Константиновича и Александры Ивановны родилось пятеро детей.

Елена Алексеевна умерла в младенчестве.

Мария Алексеевна скончалась в 1930 году от туберкулеза, которым заразилась на строительстве Сясьского ЦБК (Волховский район, Ленинградской области).

Алексей Алексеевич (1906–2004) – кардиолог, доктор медицинских наук, профессор, заведующий клиникой госпитальной терапии Ленинградского педиатрического медицинского института, участник войны (в семье его звали «дядя Аля»).

Екатерина Алексеевна – концертмейстер, пианист, в семье ее звали «тётя Киса».

Ольга Алексеевна (1905–1990) – юрист, мать Андрея Георгиевича и Олега Георгиевича Битовых.

Эти коренные петербуржцы родились не в Петербурге – интересная деталь, скорее вопрос самоощущения и культурного кода – пресловутая питерская облигаторность – быть достойным семьи и города.

* * *

Прежде чем мы перейдем к рассказу о родителях нашего героя, благо их фотографические карточки лежат на столе рядом и соединение их в единый («монтажный», как говорят в кино) сюжет не составит большого труда, обратим внимание на изображение автора, сделанное в Сочельник 2002 года, причем ими самими и сделанное.

Из записных книжек Битова: «Сочельник. Сон. Собственные похороны. Унылое совковое кладбище. Я на коленях перед собственной плитой. Серая, цементная, сырая. Рядом со мной провожающие, родители… На плите по сырому, еще не посветлевшему цементу выцарапано гвоздем “Битов А. Г.”, даты (забыл подсмотреть) и под – две татарские фамилии творцов этого памятника. Пытаюсь молиться, почему-то “упокой, Господи, душу…” – пытаясь перечислить всех, почему-то начинаю с Николая. Произнося это имя, удивляюсь, почему и добавляю – второго. И смеюсь над собой, и думаю: если еще осталось чувство юмора, зачем умирать? Взгляд падает на икону – и это Богоматерь. Молюсь Ей, как умею… Проснулся я внутри Бога… и понял, что проснулся трезвым. Пели птицы, светало, в чужом доме. Стал я Бога искать, потому что проснулся, так где же Он? А как же Его найдешь, если ты сам внутри Его? Только вырваться. Пошел. А как не пойдешь? А как ни пойдешь – все поперек. И тебе больно, и Ему неприятно. Вроде щекотки. Пришлось остановиться. Так и стою. Успокоился, застыл. Вокруг постепенно пещера образовалась. Вроде меня что-то обтекало и цементировалось. Постепенно и не пошевелиться стало – вот лежу и горю как свечка. В лужицу превращаюсь. Вроде содержимого бутылки, но без бутылки. Обрел форму. Высох. Клопы, говорят, так делают. Лет по 300 крови не пьют. Стал я таким клопом веры…Проснулся еще раз. “Хорошо, но нескромно”, – так мне один знакомый алкаш сказал. Все думали, что от чахотки умер. А на самом деле алкоголик был. Непьющий, правда. Тоже Палычем звали. У Сергеича не получалось, он даже старался пить, а не получалось. А у Палыча прекрасно получалось – вот он и не пил. Потом и не нужно стало. Совсем ненужно. Ничего. Их штербе – только и сказал. И все. А Сергеич – тот свою жизнь пропил. До дна. Опять спать захотелось. Ты тут посиди. Я быстро…

Раздалось легкое урчание, и лицо его уплыло в воронку сна. Завтра. Завтра уже не будет. Потому что утро уже было. Кто не просыпается днем? Кто там “застигнут ночью Рима был”? Скромнее надо. По-простому. По-народному. Народность – это поленница. Укладка слов – язык. Серенькое полешко без огня сгорит… пробормотал он и спал снова».

И снова этот проницательный взгляд автора на самого себя со стороны.

Сочинитель смотрит на Битова.

Битов – на сочинителя.

Лева Одоевцев из «Пушкинского дома» видит своего двойника или партнера, как он его называет, а двойник присматривает за ним. Они по очереди то входят в сон, то выходят из него, оказываясь попеременно то на «совковом кладбище», то «в чужом доме», то «внутри Бога», как Иона в чреве кита, то в «бывшем особняке», то на Краснопрудной, то в гробу.

Содержание последующего кадра полностью меняет смысл кадра предыдущего. Автор смотрит на фотографию Константина Васильевича Кедрова и на свою фотографию в детстве, на изображение Алисы Эбель и на себя в годы юности, на портрет Алексея Константиновича и на свой портрет в бытность работы над романом «Пушкинский дом» – и, действительно, от кадра к кадру, от эпизода к эпизоду смысл меняется, и без последующего события (пережитого, осмысленного) невозможно уразуметь событие, предшествующее ему.

Так и с людьми, членами семьи в нашем случае, которые дополняют друг друга «задним числом», а посему хронология неизбежно рушится. Попытка же восстановить ее согласно календарю и архивной пагинации приводит к конфликту со временем, и Битов восклицает в конце концов: «Странное это чувство – время!» – и добавляет: – «Это довольно сложно – не перепутать память со временем!»

Наяву существует память.

Во сне – время, вернее, его проблески, миражи, сгустки и пустоты, перевертыши.

Например, такие.

В дневнике от 18 февраля 2001 года Битов записал: «Снилась мать. Я с ней поссорился: “Ты же мертвая! Оставь меня!” Сон вывернулся: когда-то она просила меня оставить ее», – и далее, – «мать уже в конце 80-х, больше чем через 10 лет после смерти отца, спрашивала, что это он нас никогда не навещает, я же знаю, что у него другая семья, я давно все ему простила. Склероз – это всего лишь утрата временной последовательности, а не самих событий».

Временная последовательность, состоящая из проблесков и пустот…

Действительно, когда в конце 1980-х Андрей перевез Ольгу Алексеевну в Москву из Ленинграда, она просила оставить ее, хотела побыть одна – «одиночество мне по душе», «так хотелось поодиночествовать» – говорила, но уже не могла быть одна, ожидание мужа забрало все ее силы.

А потом и ее не стало.

Впрочем, обо всем по порядку…

Дом Битова 2

Я – потомок самого себя.

Андрей Битов

«Он придвигал и отодвигал листки, выравнивая их края… Он читал эти вдохновенные, обрывочные и “для памяти” записи – и не понимал, что имел тогда в виду. Это его теребило и мучило: он не мог отдаться тому, что им владело сейчас – ему непременно необходимо было вспомнить, что он имел в виду тогда, – и не мог. Он отодвинул заметки и взялся за стопку “планов” работы.

Их было уже много – первый, другой, третий… Это были следы его “возвращений”. Планы становились все отчетливей, и под конец он нашел даже просто копию – патологически ровный, тщательный и мертвый почерк, – автор в своем роде обретает мощи давно почившего текста, не узнает его, находит его чужим, каким-то другим, удивляется, как мог его написать некогда, впадает в панику, – ужас подкрался к нему не до конца: Лева решительно встал и отвернулся от того, что в темном углу, от этой годуновской кашицы во рту. “Заново! Заново!” – немо вскричал он, как Шаляпин: “Чур, чур, дитя!” Новый план! – и не заглядывая, не останавливаясь, начинать все снова, сейчас! Только так.

Чистой бумаги не было. Ящик стола был заперт».

В воспоминаниях Битова, как мы помним, есть рассказ о дедовом столе, который «весит полтонны», и с которым он никогда не расставался, так вот главный ящик этого стола-великана, стола-истукана, стола-капища и стола-кенотафа всегда «запирался на ключик – хотя в принципе у нас все было в квартире открыто».

Что же в нем хранилось?

Семейные реликвии?

Старые фотографические карточки?

Драгоценности или давно уже не работающие часовые механизмы?

А может быть, в нем таились «листки бумаги» – те самые «вдохновенные, обрывочные и “для памяти” записи»?

Остановимся на последнем.

Думается, что и автор предпочел бы именно их, потому что из них складывается текст, будь то бабушкины письма или дневниковые записи матери, переписка родителей или испещренные мелким нечитаемым почерком школьные тетради, а еще счета и визитки, адреса и телефоны, имена и пометки pro memoria, так сказать.

8
{"b":"882470","o":1}