— Мужик, — начал я торговаться по-новой. — Пальто итальянское, кожаное, понимаешь? Кожаное! Итальянское! Вот бирка. Би-ры-ка!
— Пирка, — повторил он.
— И еще я тебе, дураку старому, пять тысяч даю. Целых пять.
И выбросил на руках пять пальцев. Но аксакал заладил свое:
— Нэт палто, нэт пирка. Десат сисач давай. Максимално.
— Сволочь! — заорал я совсем уже не в себе. — Я тебе, саксаул х…, даю пальто итальянское и пять тысяч. Что ж тебе еще надо? — распоясался я, утешая себя тем, что старик ни шиша не понимает.
Но тот держался стойко.
— Нэт палто, нэт пирка. Десат сисач давай — бери счупка.
Торговаться было бесполезно. В других лавках шубки стоили одиннадцать, двенадцать, а то и тринадцать тысяч. Охрипший и злой, брел я по узким улочкам, волоча за собой потерявшее всякий вид пальто, как вдруг увидел резко затормозивший джип, на котором гордо восседал комендант Кабула полковник Полешкин.
— Что случилось? — спросил он.
— Да вот, шубку жене хотел купить. Пальто даю итальянское, деньги даю, а он, гад, не берет.
— Кто не берет? — не понял Полешкин.
— Да старик в лавке. Лавка тут рядом, а он, гад, не продает.
— Так не продает или не берет? — снова не понял Полешкин.
— И не берет, и не продает, гад!
— Ты погоди, объясни толком, чего он не берет и что он не продает?
— Неужели непонятно? Пальто не берет, а шубу не продает, — удивился я недогадливости Полешкина.
— Да почему ты ему пальто отдать должен? — окончательно запутался Полешкин.
— Денег на шубу не хватает. Она стоит десять тысяч, а у меня всего пять. Вот я и хочу ему дать пять тысяч и пальто в придачу. Вместо недостающих пяти. Главное, пальто нормальное. Итальянское, почти новое.
— Ладно, поехали.
Появление полковника Полешкина, да еще с двумя автоматчиками, вызвало у старика такую бурную реакцию, какую ни до того, ни после я не видел и уже не увижу никогда. Он даже подпрыгнул, когда эта святая троица вошла в лавку.
— Ай-я-я-я-я-я-яй! — заверещал он на какой-то невообразимо высокой ноте. Судя по ней, я понял, что старик ужетнеоднократно встречался с Полешкиным и каждая такая встреча не проходила для него даром. Она всегда дарила ему несколько неожиданных, но, безусловно, приятных мгновений.
— Где шубка? — спросил у меня Полешкин, не обращая на вопли и пританцовывания старика ровно никакого внимания.
— Вот она, — кивнул я в ее сторону, впервые почувствовав всю неловкость и абсурдность положения, в которое попал.
— Шубку! — приказал он все еще не пришедшему в себя от внезапной радости старику.
— Есть счупка! — проклокотал тот, продолжая выделывать невообразимые па.
— Дай ему пять тысяч и пальто! — приказал Полешкин теперь уже мне.
Старик взял пальто и деньги, даже не пересчитав. Не думаю, что это была самая удачная сделка в его, несомненно, долгой жизни.
— Как ты мог? — спрашивала меня жена Ира, когда я вернулся домой, и в голосе ее звучали прокурорские интонации. — Как ты мог? Ведь ты же интеллигентный человек!
Я мотивировал свой постыдный поступок исключительно политическим положением.
— Ирина, — сказал я достаточно убедительно, — ты согласна, что я, в принципе, действительно интеллигентный человек?
— Допустим, — с трудом согласилась она.
— Представь теперь, что я, такой интеллигентный, честный и порядочный, живу не здесь, а в Америке. Представила?
— Допустим-допустим.
— А теперь ответь! — выкинул я свой козырь. — Смог бы я, будучи интеллигентным, честным, порядочным и обеспеченным— подчеркиваю — обеспеченным американцем, пойти на такую мерзость?
Ирина задумалась.
— Вот так-то, милая. Не во мне дело-то. Не во мне.
Режим виноват.
— Какой режим? — Ирина разинула рот от удивления.
— Наименьшего благоприятствования.
Объяснение если и не удовлетворило Ирину, то, во всяком случае, успокоило. Семейное статус-кво было восстановлено.
Но вернемся в цирковое училище. Четыре года учебы прошли под знаком борьбы за выживание. Я учился на отделении клоунады и стипендию получал поистине клоунскую. Двадцать рэ. Чтобы хоть как-то пополнить свой бюджет, мы все время находились в поисках побочных средств к существованию.
Наши финансовые фантазии были неисчерпаемы. Мы покупали четырехкопеечные соски, надували их, раскрашивали и продавали уже по десять копеек. Мы надевали на себя рыжие парики, красные носы и стояли у метро с плакатами типа «Не дайте погибнуть молодому дарованию». Как нас не забирала милиция — не знаю. Апофеозом всего стала операция по изыманию стеклотары на Казанском вокзале.
Учился с нами на курсе некий Слава Сизоненко. Был он намного старше нас, и вся его тревожная молодость прошла, как и у великого пролетарского писателя М аксима Горького, «в людях». Правда, только это объединяло Сизоненко с великим пролетарским писателем. Славик разработал много способов добычи денег, но любая попытка внедрить тот или иной способ в жизнь заканчивалась грандиозным скандалом. Тогда он решил призвать на помощь меня.
— Есть план! — сказал он мне. — Есть очень хороший план. Но для начала скажи: что остается в вагоне, когда поезд прибывает на конечную станцию?
— Мусор остается, — мрачно пошутил я.
— Грязь, мусор — сам о собой. А еще что? — Он вывел рукой знак вопроса и сам себе ответил: — Бутылки остаются.
— Ну и что? — спросил я.
— Объясняю объяснение. Мы сейчас едем на Казанский вокзал. Поездов на Казанском навалом, так? Так. Дожидаемся ближайшего. Так? Так. Пассажиры выходят, проводникам не до нас. Так? Так. И вот тут-то мы, пользуясь суматохой, врываемся в вагон, хватаем по паре бутылок, делаем ноги в следующий вагон, потом в третий, четвертый и таким образом проскакиваем через весь состав.
План был неплох, тем не менее первая попытка завершилась сокрушительным провалом. Ворвавш ись в вагон и увидев несметное количество пустой посуды, Сизоненко оборзел от жадности и вместо того, чтобы взять, как мы договаривались, несколько бутылок, решил хапнуть все. Тут-то его и накрыли проводники. Разговор вышел недолгим. Секунд эдак через пять Сизоненко был позорно выброшен прямо на перрон.
— Нет, дружочек, так не пойдет, — сказал я Славику, нежно стряхивая с него железнодорожную пыль. — Не надо заниматься рвачеством. Надо людям вежливо растолковать, что мы — бедные студенты, что в Москве у нас никого нет, что родители где-то далеко, а стипендия маленькая. И все в таком духе. И просить не больше двух бутылок. Понимаешь, Славик? Не больше двух. Народ расчувствуется, а две бутылки им всяко погоды не сделают.
— Ладно, — буркнул Славик. — Только просить будешь ты.
— А ты что будешь делать?
— Я буду плакать.
В училище Славик славился тем, что мог заплакать по первому требованию. А когда такой здоровый детина, как Сизоненко, начинал рыдать, это вызывало сочувствие даже у покойников.
— Внимание, внимание! — прогавкал вокзальный репродуктор. — Поезд номер двадцать шесть Барнаул — Москва прибывает на первый путь.
— А ну, повтори, гнида, — оскалился Сизоненко, и репродуктор охотно прогавкал еще раз:
— Повторяю! Поезд номер двадцать шесть Барнаул — Москва прибывает на первый путь.
Мы дружно смешались с толпой встречающих.
— Товарищ проводник, — затараторил я сладеньким голоском, — будь человеком. Перед тобой два студента. Нам нечего есть. Со вчерашнего утра росинки маковой во рту не было. Дай две бутылки на булочку.
Сизоненко облился безутешными слезами.
— Щас, мужики, щас, — засуетился обалдевший проводник и вынес не две бутылки, а четыре.
Процесс пошел. Я тараторил, Сизоненко рыдал, проводники стонали и слаженно выдавали посуду.
С каждым разом мы наглели все больше и больше, а смысла в жалостливой «просилке» оставалось все меньше и меньше. В конце концов «просилка» приняла форму короткого приказа: «Денег нет! Бутылки давай!» Славик выплакал полугодовой запас слез и только усердно протирал платком сухие глаза.