Все мои теоретические выкладки, все те знания, которые вбивали в меня участливые соученики, пошли прахом. Я был лишен Софочкой всякой инициативы. Единственное, что я успел, так это укусить ее за ухо, но сделал это не из сексуальных побуждений, а исключительно в целях самообороны. Нечеловеческим усилием я извлек из-под Софиных окороков свое обмякшее, расплющенное тело и, застегиваясь на ходу, выскочил из спальни мимо обалдевших гостей на улицу. Ноги подкашивались, руки дрожали, к горлу подкатывала тошнота.
Слишком неравной была схватка.
Через некоторое время, оправившись от Софочки, я познакомился с Валей Гусер. Фамилия полностью соответствовала ее внешности. После Софочки Валя казалась мне совершенно беззащитной. Она была романтически настроенной девушкой и обожала туристские походы и все, что с ними связано: костры, песни под гитару, немытые котелки и прочие походные прелести. В первую туристскую ночь, сидя на муравьином гнезде, я поцеловал Валю.
— Остальное — в спальном мешке! — строго предупредила Валя.
— Почему в мешке?
— Потому что! — отрезала она.
В ту же ночь под волчий вой и завистливое уханье сов я, путаясь в лямках спального мешка и Валькиного нижнего белья, стал мужчиной.
Ранним утром, выцарапавшись из мешка и сладко потягиваясь, Валя сказала:
— Я так счастлива! Я себя чувствую, как сказочная птица Пенис, восставшая из пепла.
Пришлось констатировать, что Валя была хоть и романтической, но малообразованной девушкой.
Должен признаться, что на моем пути часто встречались необразованные девушки. Одна, пригласив меня на белый танец, прижалась щекой к щеке и спросила блудливо:
— Броетесь?
— А как же, — в тон ответил я. — Какой же молодой человек не броется? Как утром проснусь — бритву в руки и броюсь, броюсь, броюсь… Пока все не сброю.
Но попадались и эрудитки. После того, как с одной из них у меня произошло то, что иногда происходит между лицами противоположных полов, она раскинулась в неге на постели и спросила:
— Милый, а кто твой любимый литературный герой?
— А твой? — спросил я, находясь в состоянии морального нокаута.
— Павка Корчагин, — ответила она, и в глазах ее засветился задорный комсомольский огонек. — Особенно когда он узкоколейку строил.
Мне стало мучительно больно… Я поднялся и молча оделся. Светлый образ Корчагина стоял перед глазами и как бы говорил мне:
— Как же вам не стыдно, товарищ?! Мы там узкоколейку строим, а вы тут… Эх, товарищ-товарищ…
Но хватит об этом. Не пристало мне, глубоко женатому человеку, вспоминать о грехах юности. Негоже это. Несолидно. Да и было ли?
Глава четвертая,
в которой я начинаю приобщаться к искусству, а искусство сильно сопротивляется
В шестнадцать лет я, по велению своего раздираемого противоречиями сердца, поступил в Кишиневский народный театр. Условия приема в сей храм художественной самодеятельности были просты. Хочешь поступать — будешь принят. Не хочешь поступать — не будешь принят.
Создателем этого уникального театрального организма был Александр Авдеевич Мутафов. Лет ему было около семидесяти, но он об этом даже не догадывался. Или не хотел догадываться. Где-то под Тюменью сохла по нему молодая жена его Тома, но он сам толком не помнил — жена она ему, теща, дочка или вовсе малознакомая женщина. Лицо его смахивало на сильно высохший помидор, из центра которого неизменно вытарчивала выкуренная до последнего миллиметра сигарета «Ляна». В народе эти сигареты называли «атомными», и действительно, когда Мутафов закуривал, невольно хотелось дать команду: «Газы!».
Еще Авдеич любил дешевый портвейн. Он называл его уважительно — портвэйн. С таким вот почтительным употреблением буквы «э» я столкнулся еще раз. Встречался я с одной.
Однажды она мне говорит:
— Кофэ хочу!
Решительно так говорит.
«Ну, кофе так кофе», — подумал я и повел девушку в близлежащий общепит. Выпила она чашку, прокрутила во рту последнюю каплю и говорит:
— Еще хочу.
Взял вторую. Выпила.
— Еще, — говорит, — хочу.
Взял третью. Третью она пила долго и сосредоточенно, причмокивая языком и облизываясь. Потом вздохнула протяжно, вытерла вспотевшее лицо платком и произнесла загадочную фразу:
— Все мне говорили — кофэ, кофэ… Ни-че-го особенного.
Итак, Мутафов. Обычно, напившись «портвэйну», он закуривал традиционную «атомную», собирал нас в круг и начинал свой поучительный рассказ.
«Значит, дело было в тридцать седьмом году. Время непростое. Сложное, я бы сказал, время. Телефонный звонок.
Снимаю трубку.
— Кто говорит? — спрашиваю.
— Берия! — отвечают.
— Слушаю вас, Лаврентий Павлович.
— Александр Авдеич, — говорит, — не хотите МХАТом поруководить?..»
В зависимости от количества выпитого рассказ варьировался. Например:
«Дело было в тридцать седьмом. Время, сами понимаете, какое. Раздается звонок.
— Кто говорит? — спрашиваю.
— Калинин, — отвечают».
А однажды допился до того, что увертюра звучала так:
«Дело было до войны. Аресты, расстрелы… Жуткое время. Вдруг звонок. Снимаю трубку. В трубке голос:
— Товарищ Мутафов?
— Да, — отвечаю.
— Сейчас будете с Кремлем разговаривать».
Долгая пауза, глубокая затяжка, глоток «портвэйна».
— А кто звонил? — интересуемся мы, заинтригованные новым сюжетным поворотом.
— А-а-а! — отмахнулся Авдеич. — Сталин звонил. — И неожиданно добавил: — Мудила долбаный!
За десять лет диктаторства в народном театре Мутафов поставил два спектакля. Первая пьеса была написана грузинским драматургом или, как теперь говорят, лицом кавказской национальности Амираном Шеваршидзе. Назы валась пьеса
«Девушка из Сантьяго», и в ней в легкой увлекательной форме рассказывалось о боевых буднях простой кубинской девушки, которая в течение нескольких часов нанесла американцам такой материальный ущерб, что, вздумай сегодня Фидель Кастро этот ущерб возместить, Куба бы осталась без штанов. К счастью для американцев, отважную девушку в конце спектакля зверски замучила батистовская охранка. Не сделай они этого, то и Америка наверняка бы осталась без штанов.
Пьеса безусловно удалась автору, так как была одобрена спецкомиссией ЦК КПСС и рекомендована к исполнению. Насколько хороша вторая пьеса, сказать не могу. Это была «Бесприданница» Островского, а относительно нее комиссия из ЦК никаких положительных рекомендаций не давала.
Несмотря на то, что два этих опуса шли не менее десяти лет, Авдеич ежедневно репетировал отдельные сцены, пытаясь довести их до совершенства.
— Так! — победоносно орал он хриплым пропитым голосом. — Хор-рошо!.. Но уже лучше!
В такие минуты он напоминал отца и вождя корейского народа Ким Ир Сена, «руководящего на месте» кукурузообрабатывающей фабрикой.
Полгода я сидел в зале, наблюдая эти незабываемые уроки мастера и ожидая, когда же наконец мастер обратит на меня свой пылающий режиссерский взор. И вот — свершилось. В кубинской эпопее был персонаж— священник Веласкес. Роль в реестре действующих лиц была обозначена автором так: «Священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо», и единственное, что успевал сказать по ходу пьесы этот злополучный священник, было: «Я — священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо», после чего его вешали.
Происходило это следующим образом. Революционно настроенная девушка из Сантьяго приказывает:
— Привести сюда этого подонка, священника Веласкеса из Сьюдад-Трухильо.
С голодухи готовые на все кубинские партизаны молдавского розлива выволакивают на сцену избитое существо, облаченное в рваную черную мантию.
— Кто этот человек? — грозно вопрошает кубинская Жанна д’Арк.
— Я — священник Веласкес из Сьюдад-Трухильо! — вопит избитое существо.
— Кончить негодяя! — решительно говорит сантьяженка, и партизаны охотно идут навстречу ее просьбе. Правда, они деликатно уводят священника за кулисы, и доносящийся оттуда через секунду протяжный животный крик дает понять зрителю, что и на этот раз добро победило зло.