Вспыхивая и треща бенгальским фейерверком, на экранах распускалась нарезка из иностранных музыкальных и приключенческих фильмов. Этот набор повторялся на каждый Новый год. В него входил обязательный выход аргентинской певицы Лолиты Торрес, в живописном костюме с фартучком на плиссированной юбке, повторяющей загадочное: «коимбра», «коимбра», лирический полет баритона Тито Гобби к Джине Лоллобриджиде с неаполитанской песней «Скажите девушки подружке вашей», и завершающей кодой – скачка на лошади Фанфан Тюльпана, преследующего карету, увозящую его возлюбленную Аделину, в исполнении той же Джины Лоллобриджиды. Завораживающий ритм скачки, кожаные ботфорты, устремление героя к своей цели – все это предлагало навсегда запечатлеть в памяти красивое имя – Жерар Филип.
В конце концов кинотеатры для чего-то существуют, особенно такой родной и уютный, как кинотеатр «Уран» на Сретенке, несмотря на вытянутый, не самый удобный кинозал и утопленные ряды стульев. Но белое полотно экрана, обрамленное черной рамкой, открытое взгляду практически целиком, если совсем вытянуть голову, гаснущий свет, ускользающие титры имен любимых актеров. У кинотеатра «Уран» французское кино ходило в любимчиках: «Пармская обитель», «Фанфан – Тюльпан», «Красное и черное». «Фанфан-Тюльпан» не скудная нарезка, а весь фильм целиком.
О, этот Фанфан, проказник, переполненный фантазией и энтузиазмом, с ямочками на щеках и подбородке. Несмотря на то, что многие сцены – скачки, бои, падения – оказались небезопасными, (исполнителю главной роли прокололи руку концом сабли и рассекли лоб) сам он находил их «безумно забавными». Казалось, атмосфера задорного веселья, царящая в фильме, плавно перетекла на процесс его создания. Ни один завтрак не проходил без дружеской потасовки, когда в ход шли тарелки, клубни картофеля и сами столы. Навсегда спасибо экрану кинотеатра с ближней Сретенки за образ смеющегося Жерара на крыше с копной непокорных волос, в сорочке романтического кроя, высоких ботфортах и с саблей в руке.
С первых кадров фильма «Красное и черное» по роману Стендаля, со страниц книги в алом, как кровь, переплете, в мою жизнь дымным узким шлейфом просочилась печаль. Имя этой печали – Жюльен Сорель. Тщеславный поклонник Наполеона. Уязвленная гордость. Дело чести, в отместку мужу, сделать его жену своей. Вечером под липами нужно взять в свою руку – руку госпожи де Реналь.
Любовь – «амор» по латыни.
От любви бывает мор.
Море слез, тоски пустыня,
Мрак, морока и позор
Стендаль «Красное и черное»
Жюльен Сорель – старинный клавесин, с клавиш которого слетают боль и скорбь. Неужели можно быть таким гордым и таким уязвимым одновременно. Жерар Филип сумел передать всю сложную гамму чувств своего героя: ирония, холодный расчет, страсть, любовь, отчаянье. Вот он, повернувшись к зрителю спиной, в черном сюртуке, навсегда уходит со страниц романа, с полотна экрана, но не из сердца.
Жерар Филип мог себе позволить оставаться только красивым, но в нем чувствовалось внутреннее беспокойство, скрытая тревога. Его пристрастие к русской классике можно объяснить желанием серьезных ролей. В его послужном списке уже значилось два фильма по произведениям Ф. М. Достоевского: «Идиот» и «Игрок». В недалеком будущем он думал воплотить на экране образы Вронского и Печорина. Кино сделало его по-настоящему знаменитым. Однако, современники, видевшие Жерар Филипа на сцене, утверждали, что он был прежде всего актером театра, а в кино от него осталась лишь гигантская тень.
С Сорелем, переодевающимся, то в – черное, то – в красное, я впервые ощутила горький вкус смерти. Мало того, что герой романа осужден на казнь, но и этот «самурай весны», как окрестили французского актера японцы, был обречен умереть таким молодым в возрасте тридцати семи лет. Великое оплакивание. Гран каньон слез. Совсем недавно Жерар полагал, что еще молод для роли Дон Жуана, а в ноябре 1959 года он готовился к постановке «Гамлета» на сцене своего родного Национального театра. Смерть перечеркнула все планы.
«В тридцать семь, в возрасте, в котором ушли из жизни Пушкин, Апполинэр, Маяковский, он закрыл глаза, прежде чем стал непохожим на самого себя».[3]
Диагноз Жерара, онкология печени, остался для него неизвестным. Операция была прервана за абсолютной ее бесполезностью.
«– Сколько это продлится? – спросила я у врачей, когда они пригласили меня в маленькую комнату рядом с операционной.
– Месяц, самое большее – полгода.
– А вы не могли бы, пока он еще спит, сделать так, чтобы он не проснулся?
– Нет, мадам».[4]
С того разговора в операционной прошло ровно двадцать дней. В последний вечер он еще делал заметки на полях пьесы, обсуждая с женой детали будущей поездки в горы, советовался со своим доктором. Вечером он отвернулся к стене, чтобы уснуть и умереть. Прямо как Сонечка Голлидэй из повести, у которой был тот же диагноз. «Она не знала, что умирает. Она все время говорила о том, как будет жить и работать дальше. Ей принесли много цветов… Соня сказала: «А теперь я буду спать». Повернулась, устроилась в кровати и уснула. Так во сне и умерла».[5]
Осталась дощечка с ее именем в колумбарии Донского монастыря в Москве.
На Божедомке
С выбранным, нашими сердцами, актером у нас было общее пространство, невероятная удача, ничем не заслуженная и, что немаловажно, это было пространство Достоевского. Мы жили на Проспекте Мира (бывшая Первая Мещанская) напротив Старо-Екатерининской больницы, по соседству с которой располагались Ржевские кирпичные бани, столь же кирпичные, сколь и старинные. Банный короткий проезд уводил в живописный посад Троицкой слободы, разветвленную сеть переулков с крепкими старыми тополями, которых никогда не касались пилы, теремной деревянный мир резных наличников Большой и Малой Екатерининских улиц. Пройдя сквозь Екатерининский парк, мы попадали в царство Божедомки, к тому времени уже ликвидированное, но дух ее еще витал в густом, гонимом ветром, пухе тополей.
Божедомкой именовалась местность в районе площади Суворова, бывшая Екатерининская, вместе с улицами Старая Божедомка – улица Дурова и – Новая Божедомка – улица Достоевского. Убогие дома, в которые свозили, подбирая с улиц города, всех сирых и бездомных, – неотъемлемый атрибут этого квартала. Обычно они ютились при монастырях. Мужской Крестовоздвиженский Божедомский монастырь, известный с XVI века, стоял на месте дома, примыкающего к гостинице «Славянка». Во времена Достоевского на месте гостиницы возвышался храм Иоанна Воина, там же располагалось кладбище для всех «странных, умерших насильственной смертью». Служители Убогого дома отыскивали на улицах тела неизвестных, умерших не своей смертью. Похоронами занимались не монахи, а добровольцы, поминавшие покойников нехитрой закуской, вокруг этих мест всегда крутилось много кошек. Тело Гришки Отрепьева, знаменитого самозванца, убитого в Москве в 1606 году, было свезено в Убогий дом.
В конце школьного курса для осмысления внутренней жизни с книжных полок все чаще доставался Федор Михайлович Достоевский. И самым востребованным оказался том с романом «Преступление и наказание», зачитанный вконец, с варварски загнутыми уголками страниц, пролитым кофе и сигаретным пеплом, приземлившимся на обложке. Да, то была славная эпоха печатаных изданий и столь же огромный интерес по отношению к великим писателям.
Наша, спаянная духовными запросами, парочка не раз наведывалась в музей-квартиру Ф. М. Достоевского на Божедомке, где родился знаменитый писатель. Проходя комнатами мемориальной квартиры, мы с нарастающим пиететом взирали на деревянную лошадку, на которой качался маленький Федя, переводя взгляд с голландской печи на старинный горбатый сундук, на котором спал будущий гений. Выйдя из музея во двор бывшей Мариинской больницы с памятником Достоевскому, скульптора Меркурова, робко заглядывали снизу в лицо писателя.