Отрезанные косички сложили аккуратной стопкой на вершине кучи смысла.
Синий. Синее. Самый синий.
Рикке-Урсула долго смотрела на косички.
Слез на щеках уже не было. Зато в глазах пылала ярость. Она спокойно повернулась к Хуссейну и сказала вкрадчивым голосом, слегка сжав зубы:
— Твой молитвенный коврик!
XII
Хуссейн поднял бучу.
Хуссейн поднял такую бучу, что в конце концов нам пришлось его поколотить. То есть пришлось Оле и Большому Хансу. Остальные наблюдали. Потребовалось какое-то время, но в итоге Хуссейн лежал в опилках лицом вниз, ничего не говоря, а Оле сидел у него на спине. Когда Хуссейну разрешили встать, он выглядел очень испуганным — его практически трясло. Но казалось, боялся он не Большого Ханса и не Оле.
Кого именно — мы узнали лишь после того, как Хуссейн, рыдая, отдал молитвенный коврик и потом неделю не появлялся в школе. Когда он наконец пришел — весь в синяках и кровоподтеках, — одна его рука была сломана. Он нехороший мусульманин, сказал ему отец и выбил из него всю дурь.
Но хуже всего не это.
Хуже всего то, что он был нехорошим мусульманином.
Плохой мусульманин! Никудышный мусульманин! Никакой!
В Хуссейне словно что-то сломалось.
Он ходил, волоча ноги, понурив голову, и если раньше не упускал возможности кого-нибудь пихнуть или стукнуть, то теперь даже сдачи не давал, если кто-то к нему приставал.
Нужно признать, что коврик был красивый. Его украшал красно-сине-серый орнамент, а еще он был таким мягким и приятным, что Золушка ради него чуть не оставила гробик малыша Эмиля. Тогда Ян-Йохан положил коврик на самую верхушку кучи смысла, куда собаке было не добраться, и это помогло. Золушка осталась на прежнем месте.
Хуссейн сначала не хотел говорить, что именно должен отдать следующий. Он лишь печально тряс головой, когда мы пытались на него надавить.
Пьер-Антон снова начал доставать нас своим криком, так что Хуссейну стоило поторопиться. Уже наступил октябрь, но мы были далеки от завершения, а хотелось побыстрее все закончить. Оставались еще пятеро.
Наконец, когда Хуссейн уже не мог отнекиваться, он показал на Большого Ханса и тихо произнес:
— Желтый велосипед.
Ничего особенного в этом велосипеде не было, хотя он и был новехонький, неоново-желтый и гоночный. Большой Ханс, надо думать, переживал и не привозил его к куче смысла на заброшенную лесопилку целых два дня. Но что-то все-таки лучше, чем ничего: по крайней мере, мы теперь могли двигаться дальше.
Если бы мы знали, что из-за этого велосипеда Большой Ханс так разозлится, что придумает нечто совершенно ужасное, возможно, кто-нибудь из нас попросил бы Хуссейна выбрать что-то другое. Но мы не знали и стали настаивать, чтобы Большой Ханс отдал неоново-желтый велосипед, как сказал Хуссейн.
Софи напирала больше всех. А не следовало бы.
XIII
Я едва решаюсь рассказать, что должна была отдать Софи. Такое мог выдумать только мальчик. Это оказалось настолько отвратительным и мерзким, что мы все за нее заступились. Сама Софи мало что говорила, только «нет» да «нет», а еще трясла головой и слегка дрожала всем телом.
Большой Ханс был неумолим.
И нам пришлось признать, что мы тоже были непоколебимы, когда ему пришлось отдать неоново-желтый велосипед.
Это не одно и то же, сказали мы.
— Откуда вы знаете, что велосипед для меня не так важен, как для Софи ее невинность?
Мы этого не знали.
В итоге, хотя у нас и были сомнения, все договорились, что Большой Ханс поможет Софи лишиться невинности следующим вечером на заброшенной лесопилке. Четверо мальчишек останутся, чтобы подсобить в случае чего. Остальные отправятся по домам, чтобы ни у кого не было возможности прийти на выручку Софи.
День в школе прошел отвратительно.
Софи сидела на стуле вся бледная, не произнося ни слова, даже когда кто-то из девчонок пытался ее утешить. Так что никто из нас так и не решился вообще заговорить, в ужасе от того, что должно было произойти с Софи. И это оказалось чуть ли не хуже, чем когда мы проказничали, — на уроке Эскильдсена никогда не было так тихо. Он уже что-то заподозрил и сказал, что наш класс с начала учебного года ведет себя очень странно. Он был прав, но, к счастью, не соотнес это с пустой партой Пьера Антона. Если бы он заговорил о Пьере Антоне, я не уверена, что мы смогли бы сохранить невозмутимость.
Пока Эскильдсен разглагольствовал по поводу нашего странного поведения, продолжавшегося с августа месяца, я обернулась и взглянула на Софи. Вряд ли я осудила бы ее, если бы она в тот момент взяла и все рассказала. Но она этого не сделала. Софи сидела неподвижно, лицо все белое, как гробик малыша Эмиля в его первозданном виде, но все равно спокойная и даже собранная — такими мне представлялись святые, идущие на смерть.
Я вспомнила, как все начиналось, и о том, что сидящий на сливовом дереве Пьер Антон по-прежнему кричал нам вслед утром и днем, когда мы проходили мимо Тэрингвай, 25. Не только у нас от этого всего поехала крыша. Судя по всему, он сам тронется умом, если мы в скором времени не снимем его оттуда.
— У шимпанзе почти такие же мозг и ДНК, как у нас, — проорал он вчера, перескакивая с ветки на ветку. — Ничего особенного в том, чтобы быть человеком, нет.
А сегодня утром он заявил:
— На земле живет шесть миллиардов человек. Это слишком много. Но к две тысячи двадцать пятому году будет восемь с половиной миллиардов. Лучшее, что мы можем сделать для будущего планеты, — это умереть!
Должно быть, он все это узнал из газет. Не знаю, зачем вообще собирать все эти сведения, обнаруженные другими. Ведь их достаточно, чтобы любой еще не повзрослевший и не открывший что-то для себя человек пал духом. Но взрослые обожают собирать сведения, чем больше, тем лучше, и наплевать, что это знания других людей и все черпают их лишь из книг и газет. Да, Софи молодец, что собрала волю в кулак. Все-таки что-то имело смысл, хотя это что-то и являлось чем-то, чего необходимо было лишиться.
Я точно не знаю, что произошло тем вечером, когда Большой Ханс помог Софи отдать невинность. На следующий день на вершине кучи смысла виднелся лишь клетчатый носовой платок с каплей крови и какой-то слизью, а Софи как-то странно ходила, словно ей было больно передвигать ноги. Тем не менее вид у нее был гордый и неприступный, а Большой Ханс бегал вокруг, пытаясь ей всячески угодить.
— Наверное, хочет сделать это снова, — прошептала мне на ухо Герда и хихикнула, совсем забыв, что, вообще-то, не разговаривает со мной из-за всей этой истории с Малюткой Оскаром.
Я не ответила, но позже попыталась выудить из Софи, что там случилось и как все прошло.
Она ничего не хотела рассказывать. Просто ходила с таким видом, словно постигла какую-то тайну, которая, правда, была ужасной, но, несмотря на это, дала ей ключик к чему-то важному.
Важному? Еще более важному? Самому важному?
Прежде чем показать кучу Пьеру Антону — если он пообещает больше не сидеть на сливовом дереве и не кричать нам вслед, — внести свой вклад осталось троим: Благочестивому Каю, Красотке Розе и Ян-Йохану.
Софи выбрала Благочестивого Кая. Он должен был принести «Иисуса на Кресте».
XIV
«Иисус на Кресте» был не только всемогущим Богом Благочестивого Кая, но и святыней церкви Тэринга, а сама церковь была самым святым местом, какое вообще имелось в Тэринге. Таким образом, «Иисус на Кресте» был самой святой святыней, которую мы только могли вообразить — если, конечно, верили во все это. А может, он был святыней независимо от того, во что мы верили.
«Иисус на Кресте» был статуей, которая располагалась на стене сразу за алтарем, пугала маленьких детей и приводила в волнение стариков. Голова Иисуса с терновым венцом была опущена, кровь величественно струилась по священному лику, искаженному от боли и Божественности, руки и ноги были пригвождены к кресту из розового дерева и чего-то еще благородного, если верить словам пастора. И хотя я сама настаивала на том, что ни Иисуса, ни Господа Бога не существует и поэтому в них нет никакого смысла, тем не менее знала, что «Иисус на Кресте» из розового дерева очень важен. Особенно для Благочестивого Кая.