При этом он сделал губами что-то вроде «пф-ф-ф-ф» и передернул плечами. Все это было похоже на то, как ветряная мельница крутит свои лопасти.
— Да, — ответила я. — Я писатель, и слова для меня очень важны.
— Слова, — он выплюнул эту фразу так, точно это было проклятие. — Важно то, что вот здесь, — он стукнул себя кулаком в грудь, — а слова — это ничто, это… — Тут он набрал побольше воздуха, надув щеки, и выдохнул все на меня. — Мне и так понятно все, что надо, стоит только посмотреть в твои тигриные глаза.
Ладно, подумала я, только какого ж хрена мы сейчас спорим. В льдисто-голубом свете приборной панели «фиата» костлявые запястья Джованни казались призрачными.
— Мои тигриные глаза, — повторила я.
Он посмотрел на меня.
— Раньше у тебя были глаза волка, а теперь — тигра.
Глаза тигра, возбуждение от боя. Машина повернула, деревья казались такими близкими, что едва ли не цеплялись за нее. Джованни неотрывно следил за дорогой. Я тоже. Мы вместе следили за ней. Но машина все равно налетела на что-то колесом.
Какая-то шишка. Даже не очень большая.
— Какого хрена, — выругался Джованни по-итальянски и съехал на обочину, насколько это вообще было возможно на такой узкой дороге.
Включив аварийные огни, он пристально посмотрел на меня и открыл дверцу, чтобы проверить колесо.
Я попыталась открыть пассажирскую дверцу, но машина была прижата к ограждению, за которым открывался провал, ведущий куда-то далеко вниз, в пьемонтскую черноту, я хорошо видела его в свете луны и огней «фиата».
Я слышала, как Джованни бормочет что-то, и в боковое зеркало видела, как он стоит чуть отклонившись назад. Из замка зажигания торчали ключи.
Я устала. Честно. Страшно устала спорить и защищаться перед человеком, который мне даже не очень-то и нравится. Устала от попыток расшифровать его непостижимые итальянские идиомы и совершенно невозможные убеждения нового века. Устала от тигриных глаз и его вонючих ног, от осознания того, что Джованни относился к мужчинам, что любят женщин, которым он даже не нравится. Я устала от того, что он мне не нравится. Я смотрела на ключ в замке зажигания. Так что я просто закрыла дверцу, пристегнула ремень безопасности, повернула ключ и оставила Джованни посреди дороги возле отбойника.
Вождение в этот раз показалось мне возрождением. Я опустила окно и позволила струям холодного воздуха омывать меня, точно они вода. Я ехала и представляла себе, как сейчас увижу маленькую таверну и наконец выпью там граппы. Мне очень хотелось выпить. Я смотрела на небо и ветви деревьев, которые мелькали в нем точками и тире, точно азбука Морзе. Два луча от фар «фиата» сходились впереди, точно судьба, создавая конус тишины и покоя.
Но вдруг я почувствовала нечто вроде вины. Я оставила своего любовника с какой-то шишкой посреди дороги, во тьме. Причем дорога эта была слишком узкой, а тьма там, куда не доставали огни фонарей, — совсем непроглядной, точно океанская бездна. Я притормозила. Затем совсем остановилась. Сделала разворот на три точки и поехала обратно к Джованни, вглядываясь в эту черную тьму, ища его и предчувствуя новую ссору. Я вся сжалась внутри, ожидая его ярость, но ощущение не показалось мне слишком уж неприятным.
Я ехала, и возвращение казалось мне более долгим, чем побег, хотя, возможно, я просто ехала медленнее. Костяшки пальцев совсем побелели и в свете приборной панели стали напоминать голубоватый рубец. Дорога повернула. Из-за поворота я увидела, как на фоне призрачных деревьев вырисовывается фигура Джованни. И вот тут случилось нечто. Я нащупала ногой тормоз. Но нет. Это оказался газ. Машина рванула изо всех сил. Крыло со стороны водителя ударило Джованни, и он, точно тореадор, сделал пируэт и взлетел в воздух, перевернулся и упал позади машины. Мне показалось, что я слышала звук, с которым он приземлился. Хотя наверняка мне это показалось. Потому что я услышала другой звук.
Точно. И он оказался сильнее, чем тот удар, остановивший меня опять на том же месте на узкой обочине. Я развернула машину, отъехав назад, и направила фары на Джованни. Он висел на отбойнике, на самом краю пьемонтской пропасти.
Выглядел Джованни не очень. Во-первых, он блестел. Но люди не могут так блестеть, особенно темной ночью. Во-вторых, внутренности его вывалились наружу, причем частично намотались на какую-то арматуру, которую неизвестно кто воткнул возле отбойника. Арматура торчала вертикально и была крепкой, точно старая крепость, точно шпиль или игла, и испускала злое сияние в ярком свете луны. Джованни, пронзенный этой арматурой, висел на отбойнике, похожий на пугало, которым он мог казаться еще при жизни. Судя по его блестящим, сочным внутренностям, ему пришлось несладко.
В лунном свете кровь Джованни казалась черной, как виноградная кожура. Он сам выглядел таким обмякшим, уязвимым и нежным, точно кролик в мясной лавке. Пурпурная лента кишечника струилась из тела новогодним серпантином. В боковое окошко я заметила, как среди этих блестящих серпантинных завитков бугрится нечто. Нечто жирное и сочное, точно крупный помидор, раздавленный ребрами. Печень. Или мне показалось.
Однажды я подумала, что люблю Джованни. Мы шептали друг другу признания в любви, клали их на язык, на плоть друг друга, точно лепестки роз. Мы смотрели друг другу в глаза и чувствовали, как нас заливает бурлящая гормонами кровь. Мы ощупывали друг друга в темноте, и это было так мимолетно-сладко. Мы любили друг друга, или нам это только казалось. Но едва привязанность исчезает, я уже не могу вспомнить ее, лишь в предрассветных сумерках вижу ее фантасмагорические осколки. Едва она проходит, я забываю ее, точно лицо умершего родственника. Мы любили друг друга — Джованни и я. И теперь я смотрела на его пронзенное распластанное, точно у средневекового святого, тело и вспоминала.
Голова Джованни была откинута назад, словно в посткоитальном обмороке. Глаза открыты. Я в последний раз посмотрела в них и поняла, что сделаю сейчас.
Я вернулась к «фиату», порылась в сумочке и нашла там только барный штопор и нейлоновую сумочку — такие берут с собой все итальянцы, когда идут на рынок. Я выщелкнула из штопора резак для фольги и вернулась к телу, которое совсем обмякло и безмолвно сияло в лунном свете.
Лезвие было крошечным. Это требовало некоторого терпения и чуть больше времени, чем мне хотелось. В конце концов я разобралась с какими-то хрящиками. Печень была твердой, скользкой и еще горячей, хотя быстро остывала в ночном воздухе. Фары «фиата» светили так, что пришлось чуть отойти, чтобы видеть свои руки. Наконец я высвободила печень и бросила в ту самую нейлоновую сумку для рынка. На заднем сиденье нашла бутылку «Пеллегрино» и вымыла руки, поливая то на одну, то на другую в свете фар. Старой рубашкой, которая валялась там же, я вытерла вначале руки, затем крыло «фиата» и поехала обратно на ферму, надеясь, что меня никто не остановит.
Пакет с печенью я тоже бросила на заднее сиденье поверх рубашки. Вернувшись к себе в комнату, я бросила ее в горящий камин, а печень отдала жене фермера, сказав, что мне подарили печень кабана. Женщина помыла ее, очистила от пленок и положила в холодильник. На следующее утро я приехала в квартиру Джованни, где приготовила из нее восхитительный паштет, который и съела.
8
Вырезка
В человеческом теле в среднем шестьдесят шесть фунтов, или около тридцати килограммов, съедобного мяса — это больше, чем вы можете себе представить, особенно если учесть, что людские особи совершенно несъедобны. Но гораздо более интересен, на мой взгляд, факт, что все предпочитают разное. Кому-то нравится филе: ягодицы, поясничные или нежные межреберные мышцы, пикантный костный мозг или сочный головной, округлые, как бедра конькобежца, стейки. Другие же больше любят ладони, щеки, предплечья. Поедание человеческого сердца уже превратилось в клише, практически в смысловую тавтологию, если говорить об эмоциях. Я вижу некую красоту в употреблении крови, хотя бы в хорошей колбасе, которая большинству кажется весьма сомнительной, даже грязной и слишком грубой. И практически никто не ест глазные яблоки и пенис. Первые слишком горькие, а второй больше похож на жвачку.