Для Ивана Сергиева окончание семинарии связывалось с завершением необходимого и достаточного для службы на приходе образования. Ни о чем другом он не помышлял. «Весь видимый мною горизонт мира ученого (провинциального), — писал он позднее в дневнике, — был пройден, и я не думал переступить за него». Но то, что когда-то казалось мечтой несбыточной, стало реальностью, и можно было «замахнуться» и на большие духовные высоты.
Удачное стечение обстоятельств — первый в семинарии, а тут еще и подоспевшее предписание Святейшего синода о направлении на учебу за казенный счет одного из выпускников в Санкт-Петербургскую духовную академию — создавало реальные возможности продолжить образование. Поскольку Синод указал в документе, что следует направлять «самого благонадежного как по способностям и оказанным уже им в семинарии успехам в науках, так не менее того и по поведению», то правление семинарии единогласно сошлось на кандидатуре Ивана Сергиева.
В своем дневнике Иоанн Сергиев не раз будет возвращаться к этому одному из переломных событий в своей жизни. Думается, что если в момент окончания семинарии он скорее чувствовал, что в его жизни происходит что-то важное, что судьба дает ему некий шанс, то спустя годы он сформулировал это очень четко и ясно: «В самом деле, чем бы я был бы, если бы по окончании семинарского курса поступил священником в село? Едва ли бы далеко был от состояния болвана: все доброе во мне заглохло бы и пропало. Но теперь Господь дал мне случай и пробуждение развиться во мне всему доброму. — И отчего так милостив ко мне Господь? Что Он нашел во мне?»[41]
28 июля 1851 года Иван покидает город, где прожил 12 лет. В подорожной, выданной ему, было указано: «Давать две лошади с проводником без задержания на прогонах от Архангельска до Санкт-Петербурга». На руки были выданы пять рублей серебром за «ношение должности старшего певчих»; а еще — аттестат, выписка из метрической книги о рождении и крещении, медицинское свидетельство о состоянии здоровья.
15 августа 1851 года пара мезенских лошадок в упряжке — сильных, выносливых, приспособленных к северному климату — подъехала к столичному шлагбауму.
— Прощай, семинарист! — крикнул извозчик Ивану Сергиеву. — Далее уж городскими добирайся.
За шлагбаумом сквозь утренний влажный и серый туман просматривался город, о котором почти ничего не знал, но который должен был принять его.
Санкт-Петербургская академия была относительно молодым высшим богословским учреждением, от года ее образования не прошло и полстолетия, или, как подсчитал Иван, — она была всего на 20 лет старше его самого.
Академия жила по уставу, составленному еще в 1809–1814 годах. Целью обучения в ней считалось «образование благочестивых и просвещенных служителей Слова Божия». В его основу полагалось изучение Священного Писания, в котором предполагалось особо отметить «главнейшие места богословских истин». Таким образом, теология становилась ведущей академической дисциплиной. Кроме того, школа являлась классическо-гуманитарной. Философские и филологические дисциплины становились необходимым подспорьем в деле повышения ее богословского и общенаучного уровня. Вопросы административные и воспитательные были разработаны мало и в самом общем виде. Власть была сосредоточена в руках ректора академии.
Устав предполагал, что «…профессор философских наук, пройдя кратко для возобновления в памяти студентов философскую терминологию, должен вести их потом прямо к самим источникам философских знаний и в них показывать им как первоначальные их основания, так и связь разных теорий между собой. В толпе разнообразных человеческих мнений есть нить, коей профессор необходимо должен держаться. Сия нить есть истина евангельская. Он должен быть внутренне уверен, что ни он, ни ученики его никогда не узрят света высшей философии, единой истинной, если не будут его искать в учении христианском, что те только теории суть основательны и справедливы, кои укоренены, так сказать, в истине евангельской. Ибо истина одна, а заблуждения бесчисленны»[42].
Санкт-Петербургская духовная академия, как и другие академии, испытывала на себе твердую руку обер-прокурора Протасова. По его указанию было принято решение, чтобы преподаватели не читали собственные курсы, а читали единообразный авторизованный курс. То есть преподаватели должны были скрупулезно придерживаться определенных учебников и не выходить за их пределы. Всякая научно обоснованная критика в процессе обучения была запрещена, а богословская литература подвергалась беспощадной цензуре. Малейшее отклонение преподавателя от курса считалось «преступлением».
Для высшей духовной школы николаевское время оказалось весьма сложным и противоречивым. «Ученость» оказалась ненужной государству. Ему требовались исправные пастыри-требоисправители, не парящие в высотах богословского умствования, а умеющие разъяснить, с опорой на Священное Писание, суть государственных начал, на которых зиждется империя. Охранительное настроение обернулось обращением к догматике, к переписыванию, более или менее удачному, различных руководств по догматике, что держало богословскую мысль в «схоластических схемах». В церковной науке даже имеется специальный термин для обозначения этого периода, введенный профессором протоиереем Г. В. Флоровским, — «время обратного хода». Если иметь в виду отдельных лиц тогдашнего государственно-церковного руководства, кто и определил ход времени, то это — адмирал А. С. Шишков, граф Н. А. Протасов, митрополиты Санкт-Петербургский Серафим (Глаголевский) и Киевский Филарет (Амфитеатров), епископ Винницкий Афанасий (Дроздов) и ряд других.
…В конце августа 1851 года почти все зачисленные на первый академический курс съехались в общежитие. Хотя в основном это были дети духовенства из провинциальных городов, городков и сел, но их интересы и предпочтения оказались весьма различными. Кто-то чуть ли не с порога отправился знакомиться со столицей и пропадал неделями, посещая музеи, театры, выставки, забираясь под самый купол Исаакиевского собора и оттуда обозревая Северную Пальмиру, и лишь «к отбою» возвращался в стены академии. Кто-то заводил знакомства с семейными домами, где можно было весело провести время. И те и другие в общении со сверстниками не скрывали, что пришли учиться не для священства, а чтобы получить места преподавателей, а еще лучше — чиновников. Им присуще было религиозное равнодушие, хотя и тщательно скрываемое от руководства академии.
Лишь немногие, а среди них и Иван Сергиев, всецело отдавались учебе. Думая о будущем пастырстве, исправно посещали лекции профессоров, участвовали в утренних и вечерних церковных службах в академическом храме. По вечерам, сидя под керосиновыми лампами с абажурами за столиками, что расставлялись вдоль стен аудиторий, каждый из них занимался любимым предметом: кто Святыми Отцами, кто вавилонскими раскопками, кто древними языками. За ними закрепилось общее название «богомолы», и насчитывалось их на весь курс из пятидесяти-шестидесяти человек всего каких-то пять-шесть.
Были среди питомцев академии и те, кого сами студенты презрительно величали «отступники, безбожники, ренегаты», но их насчитывалось еще менее. Были и «политики» — студенты, увлекавшиеся политическими событиями в стране, почитывавшие потихоньку запрещенную литературу и всё куда-то с таинственным видом исчезавшие по вечерам.
Студенты академии в бытовом отношении были обеспечены значительно лучше студентов других учебных заведений, вынужденных скитаться по частным квартирам и углам, питаться в городских столовых. У академиков всё было под рукой и к их услугам. Жилые комнаты большие, светлые, хороший стол, одежда в достаточном количестве, громадная библиотека для занятий, большой сад для прогулок. Все это обеспечивалось бюджетом, куда входили средства Синода, пожертвования епархий, монастырей и других учреждений, отдельных иерархов и частных лиц.
В год поступления в академию Ивана постигло горе — умер отец Илья Михайлович, тяжело переживавший смерть младшего Ивана, и мать осталась одна с братом и сестрами на руках, в крайней нужде и бедности. Помощи им ждать было неоткуда, если только не от старшего сына. Не видя иного выхода, Иван решил оставить учебу в академии, вернуться на родину и стать дьяконом или псаломщиком где-нибудь на приходе. Однако мать воспротивилась этому решению и не позволила сыну бросить учебу. Пошло навстречу и руководство академии: зная о стесненных обстоятельствах Сергиева и о том, что у него лучший на курсе каллиграфический почерк, ему предложили место писаря в академической канцелярии с жалованьем 9—10 рублей в месяц. Кроме того, письмоводителю полагалась отдельная рабочая комната. Таким образом, помимо жалованья, которое он стал отсылать матери, Сергиев получил возможность уединенного сосредоточенного досуга.