Он что, заболел? Получил штраф, попал в аварию, его ограбили?
Неожиданный жест – единократный взмах в воздухе расправленной ладонью – означал: не спрашивай.
– L’enfer, – пояснил он. – Ад, вот что это такое.
Дальше он заявил, что через несколько дней у него интервью в Иммиграционной службе. Жена поначалу пообещала, что пойдет с ним, но сегодня ее адвокат заявил Калажу, что она передумала. Схожу я с ним вместо нее? Да, сказал я. Хорошо. Беда в том, что ему нужно отрепетировать, что он будет говорить. Смогу я его натаскать перед интервью, если он даст мне список вопросов и ответов – его адвокат сказал, что задают примерно такие?
– Еще раз?
– Да, еще раз, – подтвердил он, как бы напоминая мне, что дело серьезное, сейчас не до шуток. Снова, как уже бывало, вытащил из одного из многочисленных карманов записную книжку и вырвал оттуда четыре-пять страничек, где записал вопросы, которые ему могут задать. – Ответы нужно выучить наизусть. Как их запоминать самостоятельно, я не знаю, а ты же учитель, вот я и подумал, что с тобой лучше, чем с кем-либо еще, верно?
– Когда встретимся?
– Через несколько дней.
– Где?
– Здесь.
Я заметил, что буду рад, если он придет ко мне домой: там проще сосредоточиться, в кафе «Алжир» вечно шум. А еще дверь я никогда не запираю, добавил я, он может приходить, когда захочется. «Мне шум нравится», – возразил он. Мне сделалось его жалко. Какие демонические чудища ползают по нему в те моменты, когда он остается один, подумал я. Он предпочитал дурную компанию отсутствию всякой компании, препирательства молчанию, перекрученную жизнь, которая обвивала его колючей проволокой, когда он схватывался с очередным оппонентом, долгому певучему гудку сердечного монитора после того, как пациент умер.
Я взял протянутые мне листочки и просмотрел прямо при нем. Ладно, с этим я справлюсь. Похоже на заучивание таблицы умножения: нужно задавать вопросы вразброс, четырежды восемь, шестью девять, семью шесть и так далее. Чтобы немножко его расшевелить, я решил: побомбардирую-ка я его дурацкими вопросами. Когда ты в последний раз трахался, сколько раз, кто первый кончил… Взрыв смеха.
А чего это жена отказывается идти с ним в Иммиграционную службу?
– Потому что она такая, – прозвучал ответ. – Из эгоизма. Из-за своих десен.
Я глянул на него озадаченно.
Он выпятил нижнюю губу, обнажая десны.
– Потому что ненавижу я свою жену! Потому что она хочет со мной развестись. О господи, ты иногда так тупишь – сил нет.
Адвокат только что ему сообщил, что в свете их вероятного развода Иммиграционная служба пока так и не решила, будут ли они вообще проводить интервью, однако подготовиться все равно нужно.
Он начал скручивать сигарету. Был у него такой способ не смотреть мне в лицо. Потом, подняв глаза:
– Мне нужно найти нового адвоката, – сказал он. Есть у меня знакомый адвокат? Нет, нету. – Столько знакомств в Гарварде, и не знаешь ни одного адвоката? Это заведение штампует лучших адвокатов на свете, а ты хочешь, чтобы я поверил, что ты ни единым ни обзавелся?
– Ни единым, – подтвердил я.
– Неправильный ты какой-то еврей. А я уж всяко неправильный араб.
Я рассмеялся. Он рассмеялся.
– Ладно, – сказал я, собирая его листочки, – давай-ка еще раз пройдемся по некоторым вопросам.
Он заказал кофе, откинулся назад, закурил.
– Ты когда-нибудь занимался с женой анальным сексом? – начал я.
Одно это в силу природного добродушия заставило его улыбнуться.
– Такое могут спросить, – заметил я.
– Ты уверен?
– Мне откуда знать?
Потом я спросил снова:
– Так ты занимался анальным сексом с женой?
– Вроде бы нет.
– Да или нет? – осведомился я строго, подражая официальному тону государственного чиновника.
– Да.
Весь тот вечер мы раз за разом репетировали вопросы и ответы. В тот день я узнал о его жизни больше, чем из всех фраз, которые он произносил нарочито громко, чтобы все слышали. Началась его жизнь с дезертирства. Почему? Потому что двое матросов напали на него на военном корабле. Ему только исполнилось семнадцать, на подбородке ни волоска, он по робости не стал отбиваться и никому ничего не сказал. С того момента один только вид крови, чужой или его собственной, наполнял его смесью ужаса и стыда, а потом – яростью. В Марселе он познакомился с очень добрым доктором, тоже тунисцем, тот помог ему найти работу в булочной, потом в ресторане. Один повар случайно порезал себе палец, Калаж на него наорал – куда он смотрит, – и Калажа за это уволили. Даже сейчас, во время бритья, он морщится от вида крови. Где он бреется? Перед зеркалом, где же еще? А жена его бреет ноги? Он без понятия, что она там делает со своими ногами. А подмышки? Бугорок? Что она держит в аптечке? Без понятия. «Нужно знать», – заметил я. Он попытался вспомнить. Аспирин. Что еще? Занимается бегом, пользуется для снятия мышечной боли мазью, которая воняет камфарой, и кожу от нее так жжет, если до жены дотронуться, что зеб сразу скисает. В Марселе, поехал он дальше, он пошел учиться, чтобы получить степень бакалавра, но нужно было работать, и в итоге он бросил. Диплома так и не получил. Потом перебрался в Париж, там тоже работал в булочной, вечные булочные, потом в ресторане, потом еще в одном, и еще, и наконец ему надоело вкалывать на других. Познакомился в Париже с тунисскими евреями, им нужен был человек, чтобы готовил тунисскую еду… но кошерную. А откуда он знает, какая еда кошерная? Да уж знает. Да, но откуда? Знает, и все – оке? Тут он вдруг расхохотался. Это он чего смеется? «Да потому что ты спросил, занимались ли мы с женой анальным сексом».
Я уверен, что не знаю ни одного адвоката?
Я покаянно кивнул.
– И что ты за еврей!
Досадовал он совершенно обоснованно. Я провел в Гарварде четыре года и не завел никаких знакомств в профессиональном мире. У меня не было даже собственного врача, если не считать того, с которым я регулярно встречался в гарвардском медпункте, когда вдруг решал, что умираю от гонореи, и нуждался в заверениях, что ничего подобного. Зубного своего и то не было. А психиатра и подавно.
– Психиатра-то я тебе найду хоть с закрытыми глазами.
Все женщины, с которыми он познакомился в Кембридже, ходили к психиатру как минимум раз в неделю.
– Толку с тебя ноль, – заявил он. А потом, сменив тему, осведомился: – И как там твоя работа?
– Работа? – Я посмотрел на него, улыбнулся и произнес: – Лучше не спрашивай. Скажем так: год спустя меня здесь, скорее всего, уже не будет.
Я поймал себя на том, что уже начал скучать по кафе «Алжир».
– Значит, для тебя тоже l’enfer.
– L’enfer.
В этот миг я впервые понял, каким ужасом, видимо, был для моих родителей последний год жизни в Египте. Ждали высылки, надеялись, что пронесет. Ждали, что конфискуют все их имущество, ждали, что в дверь позвонят со страшными новостями, ждали, что их арестуют по ложному доносу, – ждали, ждали.
Через несколько дней вечером я пришел в «Алжир» позже обычного после лекции и ужина. Я немного выпил, голова не работала. Хотелось общества. Он был на месте, выглядел угрюмее обычного, сидел один, курил, даже не читал вчерашнюю газету. Бросив взгляд на счет у него под блюдцем, я выяснил, что он уже выпил четыре cinquante-quatres. Настроение у него было вздрюченное, сварливое, задиристое – собирающаяся гроза, которая рыскает взглядом в поисках громоотвода, – в противном случае придется обрушить свой гнев на десять-пятнадцать земных обитателей, занятых своими делами в кафе «Алжир». Сегодня, объяснил он, будет опять возить в ночную смену.
Мне бы совсем не понравилось все время ездить по одной дороге, подумал я.
Он надулся окончательно.
Мы молча выпили каждый по чашке кофе. Я сообразил: он старается, чтобы все заметили его угрюмость. Первой оказалась Зейнаб. Даже Муму, направляясь к выходу, опустил руку ему на плечо и осведомился: «Ça ne va pas?» Ответ был краток: «Non, ça ne va pas»[15]. Зейнаб принесла ему супа. За счет заведения, пояснила она. По тунисскому рецепту, который он наверняка узнал. Есть ему не хотелось.