Все дерьмо. Всё дерьмо. Мир – дерьмо. Калаж – дерьмо. Я дерьмо.
Когда я вернулся к нашему столику, Калаж уже умудрился пригласить за него женщину, ранее сидевшую рядом, – точнее, он пригласил ее переместиться на его место на мягкой банкетке и подвинуться ближе.
– Уж ты меня прости, – прошептал он, указывая на мои книги, сложенные аккуратной стопочкой на дальнем конце его стола, – но пора нам разойтись.
Я явно портил ему всю картину. Может, меня это и задело, но я оценил его честность. Тем самым он подтверждал наше дружество. Он непотопляемый. Эту ночь он проведет не один. Мне он напомнил охотников, что просыпаются на заре и отправляются на поиски добычи с твердым намерением не возвращаться без свежатины, которой потом накормят весь клан. Я был собирателем: ждал, когда пища вырастет, или подвернется под руку, или упадет прямо в ладони. Он шел на поиски и хватал; я оставался на месте. Мы были разными. Как Исав и Иаков.
Впрочем, тут я ошибся: я и ждать-то не умел. В моем ожидании был надрыв вместо надежды. И в этом Калаж видел меня насквозь. И называл это savoir traîner[12].
И все же пришло мне в голову в тот вечер, пока я шагал к дому по Беркли-стрит, где застряли гости какой-то садовой вечеринки, хотя сама вечеринка давно закончилась, что я рад наконец-то избавиться от этого типа, способного отвратить тебя от дела на многие часы: я просто не знал, как от него отделаться, вот и исходил из того, что нет у меня занятия интереснее, чем таскаться за ним и смотреть, как он троллит всех встречных женщин. Развратник и подонок, подумал я. Вот он кто такой. И решил несколько дней не появляться в кафе «Алжир».
Как разительно он отличается от спокойных, довольных жизнью людей науки, которые запросто способны растянуть себе часы досуга, собрав горстку друзей, усевшись на собственной широкой террасе с джином с тоником – и таким вот воскресным вечерком, пока они сидят вместе во тьме, волнует их разве что одно: как бы жуки к ним не слетелись. Я всегда завидовал своим соседям по Беркли-стрит.
По счастью, я не пересекался в его компании ни с кем из гарвардцев. Еще не хватало, чтобы этот тип в один прекрасный день возник со мной рядом и какой-нибудь гримасой, хмыканьем, словечком – я уж не говорю о его одежде и манерах – выдал свою принадлежность к общественному дну, где мы с ним и столкнулись. Я так и представил себе, как профессор Ллойд-Гревиль меряет Калажа оценивающим взглядом, прежде чем повернуться к жене и заявить: «Он еще и с этакой шантрапой спутался».
А потом я вспомнил их артишоки, их сытые рыльца, зарывшиеся в кларет и ученость. Нектарины на бензиновой станции искусства. Мир набит нектарофилами, которые трудятся на своих бессмысленных мелких нектаросклеротических поприщах, шаркают по своей нектаролептической стезе.
Когда б у меня достало мужества сбежать прямо сейчас.
Добравшись до дома, я обнаружил девушку из Квартиры 42 – она сидела на ступеньках крыльца, в одной руке книга, в другой – сигарета. На ней был белый топик, обнаженные загорелые плечи гладко блестели в свете, падавшем из вестибюля.
– Жара достала? – поинтересовался я, решив прибегнуть к банальнейшему приветствию на свете, сдобрив его толикой иронии. У меня возникло подозрение, что у нее другие неприятности, но уж лучше погода, чем молчание.
– Ага. Ужас просто. Ни вентилятора, ни кондея, ни телека, ни сквозняков – ни фига. Решила, что тут лучше, чем внутри.
– А терраса на крыше? – спросил я.
Она покачала головой.
– Не, там в такой час как-то жутковато.
Ну, так тому и быть, подумал я. Больше сказать нечего. Разумеется, можно было произнести любую глупость на выбор, но я не придумал ни одной, которая возвысила бы меня хоть немного. Тем не менее на крыльце застрял.
– На самом деле там ночью довольно красиво, ты хоть раз видела? – спросил я. – Кембридж, какого тебе еще не показывали. А еще там всегда ветерок. Вокруг темнота, только огоньки повсюду поблескивают – мне это напоминает маленькие городки на Средиземном море.
Прежде чем она успела спросить, какие именно городки – тогда пришлось бы на ходу выдумать какое-нибудь название, – на меня что-то нашло, и я ей заявил, что собираюсь прихватить выпивку и посидеть там.
– Вид на самом деле обалденный, вот увидишь.
Я не в первую секунду осознал, что сам ни разу там не был после захода солнца, а уж ночью и подавно, и что она права: там явно будет жутковато.
«Вот увидишь» – это такой словесный эквивалент прикосновения к ее локтю или запястью.
– Лениво мне стул туда тащить.
– Я тебе тоже принесу, – сказал я. – У меня шезлонги, парусиновые, – добавил я, как будто это могло ее убедить; тут мы оба рассмеялись.
Она пошла за мной по лестнице. В здании было пять этажей, мы все жили на последнем, и у нас завелась общая шуточка, помогавшая поддерживать соседские отношения: встречаясь на лестнице, мы всегда посмеивались над тем, зачем в здании такая широкая лестничная клетка – туда же запросто можно было бы запихать лифт. «Зато понятно, почему аренда такая дешевая», – вот как полагалось на это отвечать. «Да», – полагалось говорить в ответ. Мы с ней оба слегка смущались, не хотелось ничего говорить про лестницу, аренду или жару – возможно, из страха показать, что дыхание у нас сбилось вовсе не от подъема. Добравшись до своей квартиры, я открыл дверь, стараясь выглядеть как можно раскрепощеннее, и оставил ее нараспашку – жест, которым хотел показать, что всего лишь прихвачу шезлонги, смешаю два коктейля и отправлюсь с ней на террасу. «Одну секундочку» – такой я подавал сигнал, не будучи уверенным, что мои телодвижения, обозначающие спешку, рассчитаны на то, чтобы нас обоих успокоить. Она зависла в коридоре, скрестила руки на груди и смотрела, как я направляюсь на кухню; потом медленно вошла следом – таков был ее способ показать, что она ждет, когда будут готовы напитки; руки по-прежнему скрещены, плечи по-прежнему блестят, вся поза говорит: «Только не возись там долго». Огляделась. У нее квартирка точь-в-точь как у меня, сказала она, вот только странным образом все здесь, вплоть до дверной ручки, перевернуто слева направо. Моя выходит на запад, ее на восток. Пока она говорила, я вытащил из морозильника банку лаймового сока, облил ее горячей водой, вывалил лед из контейнера в большую миску.
– А это что? – поинтересовалась она, показывая на резиновый пестик, который я вытащил из ящика и положил на столешницу.
– Увидишь. – Я достал рулон бумажных полотенец, оторвал две штуки, всунул между ними несколько кубиков льда. Потом, взяв пестик, раздробил кубики и пересыпал ледяное крошево в стеклянную банку.
– Так и положено? – спросила она.
Я, запыхавшись, смог лишь повторить за ней:
– Так и положено.
Она хочет попробовать? Я передал ей пестик. Чтобы рука у нее не дрогнула, тоже взялся за рукоятку, дал ей разок ударить. Ей понравилось колоть лед. Она ударила снова, потом еще раз. Расколотые кусочки мы переложили в миску. А потом – я как раз открывал бутылку джина, которую достал из морозильника, – меня вдруг как подхватило, и, не дав себе толком подумать, я повернулся, поцеловал ее сперва в плечо, потом в шею. Она, видимо, перепугалась, но вроде не возражала, наверное, даже не удивилась и позволила поцеловать ее еще раз, в то самое место, к которому уже много дней тянулись мои губы. А потом, встав ко мне лицом, она отыскала мои губы и поцеловала, как будто я черт знает сколько возился, прежде чем додумался поцеловать ее туда. До террасы мы в тот вечер так и не добрались.
Впрочем, часа в четыре утра, когда жара в моей квартире сделалась совсем уж невыносимой, мы ненадолго поднялись наверх и, стоя нагишом на темной террасе – а на нас отовсюду смотрели соседние здания, – полюбовались, как мерцает в дымке летней ночи Кембридж перед самым рассветом. Отправиться наверх нагишом предложила она. Мне понравилось. Мы спустились обратно и вновь предались ласкам.