– Ну, поговори со мной.
– Ну, поговорю с тобой.
Я раструсил пакетик с сахаром. Показалось, что для разнообразия ей, а не мне не терпится чем-то заполнить молчание. Но все равно я, не она чувствовал себя крабом, только что сбросившим панцирь: без клешней, без мозгов, без прежней резвости – горемычная масса и фантомная боль в конечностях.
– Мне тоже нравится здесь, вот так, – сказал я: здесь, с тобой, пить чай непонятно где, рядом с заброшенной бензоколонкой в самом сердце промозглой, обшарпанной Америки – да какая разница? – И это мне тоже нравится, – добавил я, остановившись взглядом на обледенелом берегу, на далеких утесах – как будто здесь, вот так мне нравилось и благодаря им тоже. – Здесь, вот именно так, как мы сейчас сидим, – дополнил я, будто по размышлении. – Хотя, как ты понимаешь, это, возможно, никак с тобой и не связано, – присовокупил я коварно.
Она улыбнулась моему корявому «по размышлении».
– Совершенно никак со мной не связано.
– Решительно никак, – стоял я на своем.
– Полностью с тобой согласна.
Она рассмеялась – надо мной, над собой, над радостью от того, что мы вместе в самом начале дня, над нашими намеренно-безыскусными попытками скрыть эту радость.
– Настало время третьего тайного агента, – добавила она, достала сигарету и закурила.
Глаза, зубы, улыбка.
– Если тебя это утешит, мне тоже нравится, – сказала она, глядя на дальние леса за рекой так, будто не из-за нас, а из-за них наслаждалась текущим моментом. Проделывает ли она то же самое, что и я прямо вот только что: говорит нам комплимент и одновременно развенчивает его, направив взгляд на утесы, – или пытается поднять вопрос так, как я пока еще не решался? – Полагаю, тебе решительно наплевать, но раньше я бывала тут с Инки.
– Как, в дивном заведении у Эди? – И чего я все издеваюсь над этим местечком, чего?
– Когда он был еще желторотым, они с братьями приплывали сюда на лодке, рыбачили, напивались, потом до темноты уходили обратно. А много позже мы с Инки приезжали сюда, ставили машину, болтались вокруг, я следила, как он тоскует по старым временам, а потом мы снова садились в машину и возвращались в город. Потерянная, совсем потерянная душа.
– А ты тоже потерянная душа?
– Нет! – отрубила она, не дав мне закончить вопрос, причем я и сам не знал, о чем именно спрашиваю. Ее слова означали: «И не пытайся». Окопы, ямы, долины пандстраха были светской болтовней.
– Ты сюда сегодня приехала побыть с ним?
– Нет. Я же уже говорила. У нас все кончено.
Глупый, глупый вопрос.
– А зачем ты сейчас его вспомнила?
– Да не надо сердиться.
– Я не сержусь.
– Не сердишься? Ты бы на себя посмотрел.
Я решил обратить дело в шутку, взял крошечный металлический молочник и, будто чтобы определить, как выглядит сердитое лицо, рассмотрел свое отражение – раз, другой, третий.
И тут увидел. Спеша утром к ней вниз, я напрочь забыл побриться. Хотя всем своим видом показывал, что никуда не спешу, что не мчусь по лестнице на встречу с ней.
Может, она хочет услышать, что я сержусь? Это своего рода затравка, способ заставить меня признаться в том, что я чувствую всякий раз, как она о нем заговаривает, чтобы в очередной раз мне напомнить, что я переступил черту? Может, с помощью своего постоянно воскресающего бывшего она напоминает, что нас с ней разделяет окоп?
– Вид совсем не сердитый, – заявил я, делая вид, что оспариваю ее заявление.
– Ладно, проехали.
Почему она подводит меня к самому краю всякий раз, как я начинаю думать: вот теперь можно спокойно сделать шаг ближе?
– Инки здесь просто сидел и таращился вон на тот мост.
– Таращился на мост? Почему?
– С него прыгнул его брат.
Мне стало жаль всех их троих.
– А что ты делала, пока он таращился? – спросил я, не зная, что бы еще спросить.
– Мечтала, что он забудет. Что избавится от наваждения. Что смогу это исправить. Что он что-то скажет. Но он сидел и таращился, пустым, неизменно пустым взглядом. Пока я не поняла, что в своей окольной нервозной манере он пытается мне сообщить, что, если я этого захочу и буду так же дальше, я и его заставлю прыгнуть.
Да, это я понимал: Клара может любого заставить прыгнуть.
– Зачем же ты сюда приезжаешь?
– Нравятся мне запущенные забегаловки. – Она тоже умеет напускать на себя нарочитую беспечность.
– А если серьезно? Скучаешь по нему? – предположил я, как будто чтобы помочь ей осознать, что ответ прямо у нее перед глазами.
Она качнула головой – не отрицая, а как бы стряхивая меня, имея в виду: «Ты меня никогда не подловишь, даже не пытайся». Или: «Ты попал пальцем в небо, приятель».
– Короче, в этом заведении Инки – повсюду, – сказал я наконец, так и не дождавшись ответа.
– Не Инки.
– Тогда кто? – спросил я.
– Вопрос Третьей Двери. Сколько ты берешь за час?
Впрочем, моего ответа она ждать не стала.
– В этом заведении повсюду я. Потому что именно здесь до меня вдруг дошло, что я, наверное, не знаю, что такое любовь. Или она у меня не того сорта. А правильной я никогда не узнаю.
– И ты меня сюда притащила только затем, чтобы мне это сказать?
Этим я застал ее врасплох.
– Возможно. Возможно, – повторила она, как будто и мысли не допускала, что притащила меня сюда только затем, чтобы я вскрыл ее старые раны, помог ей увидеть, где именно ее подкосила истина. Или она просто хотела посмотреть, будет ли здесь по-другому с другим мужчиной. Может, еще слишком рано? Залечь на дно и все такое. – Я сидела и смотрела, как он отдаляется больше, больше, больше, будто ведет меня на этот мост и собирается прыгнуть, но при условии, что я прыгну тоже. А я не собиралась идти на мост, прыгать с моста, ни с ним, ни ради него, ни вообще ради кого бы то ни было – вот какая жалость; не собиралась я и сидеть, глядя, как он думает про это каждый раз, что мы здесь оказываемся; он таращился и повторял, что ради меня умрет, я же никак не могла выговорить ту единственную вещь, которую мне хотелось ему сказать.
– Какую именно?
– Так я действительно плачу тебе по часам?
Она сделала паузу – восстановить дыхание или собраться с мыслями; была эта гримаса зачатком рыдания? Или ухмылкой?
– Такую: да пожалуйста. Злюка сквалыжная. Не потому, что мне все равно, а потому, что я никогда и никого не полюблю – во всяком случае, не его. Я бы прыгнула ради него, чтобы его спасти. Возможно. Хотя вряд ли. – Она поигрывала ложечкой, чертила узоры на бумажной салфетке. – Об остальном давай не будем.
– Я бы кинулся тебе на помощь, завернул тебя во все пальто, какие висят у Эди на вешалке, позвал на помощь, сделал искусственное дыхание, спас тебе жизнь, принес чая, накормил булочками.
То, что я сказал это зря, я понял сразу же, как только умолк: убогое заигрывание, упакованное в несвежее остроумие.
– Чай, пальто и булочки – это хорошо. Искусственное дыхание рот в рот – нет, потому что все так, как я тебе вчера говорила.
Я уставился на нее, опешив. Зачем такое говорить? Мне показалось, что меня отвели на мост и толкнули в спину. В миг максимальной размягченности, человечности, искренности вдруг – колючая проволока и зазубренный коготь. «Потому что все так, как я тебе вчера говорила».
Сколько уйдет времени, чтобы зарубцевать этот момент? Месяцы? Годы?
Мы сидели в одном из самых уютных уголков мира – камин, чай, прямой вид на древние доки и бездыханные береговые сирены, в тихой кофейне, возникшей еще небось во времена Кулиджа и Гувера; далекие звуки, доносившиеся из глубин за узким окошком в кухню, напоминали, что на этой планете есть еще и другие – этакая сонная теплота романтического эпизода из черно-белого фильма, наброшенная на сквалыжного злюку Гудзон. Мне было неловко, мучительно, тягостно, я пытался вести себя естественно, пытался радоваться ее присутствию, одновременно ощущая, что мне было бы, наверное, куда лучше в моей греческой забегаловке: болтал бы с официанткой, заказал яичницу, как люблю, почитал газету. А сейчас все не так, а как поправить – не знаю. Только хуже ломается.