Но я не лезу на рожон, не кричу, не смеюсь, не пою ни с того ни с сего – фальшиво и наигранно, как все остальные. Еще я не пытаюсь всем и каждому доказать, что я чрезвычайно умный и интересный человек, – верный способ обеспечить себе бесславие и репутацию законченной дуры. И это заставляет людей относиться ко мне чуть ли не с уважением. Как минимум они выделяют меня из толпы – а в студенческой среде это уже немало. В разговорах я стараюсь не лицемерить – и это сперва настораживает, кажется чем-то противоестественным, еще более лицемерным, чем само лицемерие. Но какое-то «первобытное» чувство подсказывает людям, что именно так и должно быть, – и мне все больше доверяют.
Не прошло и месяца, как наши «красавицы» начали посвящать меня в свои сердечные дела, без излишних проволочек я была единодушно избрана на почетный пост «первой жилетки», со мной советовались по самым пикантным вопросам, начиная с новой диеты и платья и заканчивая выбором бойфренда.
В сторону девушки с серыми глазами я старалась не смотреть, но каждый раз вздрагивала, заслышав ее спокойный мягкий голос, удивительно неуместно звучавший среди бессмысленного, безликого гула студентов. И поминутно выглядывала в окно, когда ее не было на парах.
Мы все еще сидели по соседству, и глаз мой непреодолимо косил в ее сторону, хотя сама я при этом могла быть полностью поглощена мыслями о Леде. От того ощущения, которое вызвал когда-то ее взгляд, не осталось и следа, и все-таки в какие-то дни, когда влияние Леды в силу каких-то причин было ослаблено, я испытывала непреодолимое желание снова заглянуть в серые глубокие глаза, вернее, позволить им заглянуть в меня. Странное дело, она всегда мгновенно чувствовала на себе мой взгляд и оборачивалась. Я быстро прятала глаза, и острее, чем когда-либо, меня пронзало ощущение, что вся моя жизнь – сплошной обман, и дружба Леды – фата-моргана, мною же рожденная на просторах пустыни моего одиночества, и сама я – просто болото, кишащее чужими мыслями. А эти глаза – они настоящие, неподдельные, живые.
Но такие минуты случаются очень редко и забываются очень быстро, а именно – со звонком, отпускающим студенческие души «на покаяние».
Звонок сбивает все посторонние мысли, все сомнения и колебания, он, как гудок, возвещающий конец рабочего дня и направляющий все помыслы служащих исключительно в сторону дома, дивана и телевизора, надевает шоры на мои мысли, и я думаю только о Леде и нашей игре.
С какой скоростью, с каким радостным волнением я бегу с пар домой! Почти к себе домой, туда, где меня ждут, где я нужна, где тепло и уютно, где в мягком кресле сидит красивая Леда, а рядом стоит чашка кофе и большое блюдо с печенюшками, где все так просто, понятно и беззаботно! Как это важно для меня именно сейчас, когда вокруг так холодно и сыро, когда лица у людей такие хмурые и безжизненные, когда у меня внутри так пусто!
Стараясь успокоить так и норовящее выпрыгнуть из груди сердце, я поворачиваю ключ в замке и осторожно, боясь увидеть и услышать сама не знаю что, открываю дверь. И замираю. Из Лединой комнаты, как всегда, доносится музыка, и по ее мелодике, по громкости звучания, по количеству дисгармоничных аккордов я пытаюсь определить состояние Лединой души. Но в том-то и заключалась моя самая большая ошибка: то, что слушала Леда, никак не отражалось на ее настроении – оно всегда было одинаковым! Поколебать ее внутреннее равновесие могли вовсе не такие вещи, как музыка или погода, или запах, или положение солнца на небосклоне, или оттенок самого небосклона. Только конкретные, материальные вещи имели некоторую власть над ее душой: так ли на нее посмотрели на улице, как того заслуживала ее новая прическа, или успела ли она сходить на вернисаж новомодного художника раньше, чем это сделала ее «лучшая подруга». Более того, позже она сама рассказывала мне о своих волнениях по таким дурацким поводам – но видели бы вы, какое возвышенное, какое прекрасное лицо у нее было даже в минуты этих бестолковых откровений! Я никак не могла поверить в то, что она действительно придает такое большое значение подобной ерунде.
Мне все казалось, что эта волшебная фея просто пытается говорить со мной на одном языке, говорить со мной о тех вещах, которые (как ей рассказывали там, откуда она прилетела к нам) занимают мозговой эфир большинства людей. И я из кожи вон лезла, лишь бы доказать ей, что это не так, что меня не интересует подобная чушь, что со мной можно поговорить о «горнем». Я всячески пыталась продемонстрировать Леде свою эрудицию – как бы невзначай упоминала произведения разных авторов, выбирая тех, что «поавторитетнее», связывала поднимаемые ими проблемы с современным положением вещей; довольно неуклюже критиковала модных писателей, пространно рассуждала о музыке, пыталась блеснуть латинизмами etc. etc. etc. Видя, что мои выпендривания не производят на нее ни малейшего впечатления, я приходила в отчаяние, думая, что убила в ней последнее уважение к себе. Лежа ночью в постели, я сгорала от стыда, вспоминая подробности нашей вечерней беседы. Как живую, я видела себя, спешащую за короткий перекур успеть изложить Леде свое мнение по поводу чьей-то концепции, новомодной книги или творчества «оригинального» художника. И видела Леду, неизменно задумчиво взирающую на закатный небосклон, невозмутимо и равнодушно пропускающую мимо ушей всю ту книжную чушь, которой я с ученическим волнением пыталась выманить ее бесценное мнение. Она молчала или отвечала крайне неопределенно, а я принимала это за проявление особого эзотерического знания и засыпала глубоко несчастная, убитая осознанием собственного убожества. И до последнего я не могла поверить, что за этими прекрасными возвышенными глазами, за этим высоким прозрачным лбом, за этой бесконечно одухотворенной оболочкой пусто, как в Сахаре. И что все ее книжные стеллажи – просто дань моде и репутации девочки-интеллектуалки.
Но тогда я еще не понимала этого, – скорее, не хотела понимать. В тот момент я искренне верила, что раз на пороге квартиры меня встречают морские аккорды гитары Neil Young’а, это значит, что у Леды «джимджармушевское» настроение и я могу рассчитывать на то, что вскоре она постучит в мою дверь и позовет играть.
Внезапно звонит телефон – и сердце у меня сжимается с такой силой, словно свершилось нечто непоправимое, словно я оступилась в священной и мистической пещере, и теперь мне ни за что не вернуть расположения сурового и мстительного, но все-таки до безумия любимого мною божества, чей покой я так неосмотрительно нарушила. Внутренне проклиная звонящего и в то же время тревожно прислушиваясь к звукам в соседней комнате, озлобленная и напуганная, я беру трубку.
– Вера? – спрашивает до боли знакомый, вечно озабоченный голос матери, и каждая буква этого короткого слова, словно молоток, ударяет по моей голове.
…Удивительно, почему-то только сейчас до меня дошло, насколько странно применительно ко мне звучит слово «вера». Чем руководствовались родители, наградив меня этим нелепым именем, известно одному Богу. Единственное, что удалось узнать по этому поводу у мамы, – это то, что мне в целом еще очень повезло: родись я мальчиком – и писал бы эти строки стопроцентный русский юноша по имени Самсон (так звали папиного армейского товарища), а скорее всего, он ничего бы не писал, а, например, охмурял каких-нибудь хорошеньких евреек, рассказывая им веселые истории из Аггады и козыряя своим родом, берущим начало от знаменитого Аарона, к примеру. Еще он мог бы забросить все и всех и отправиться с друзьями в кругосветное путешествие, или грызть гранит науки и к тридцати годам свихнуться от передоза информации. Короче, он мог бы делать тысячи дел, и это была бы в любом случае совсем другая жизнь, ни капли не похожая на мою. И вообще, я могла бы родиться не в этой семье, не в этой стране, с другой внешностью, социальным положением и уровнем интеллекта. С тем же успехом я могла бы сейчас сидеть в убогой африканской хижине, необразованная, грязная, издавая вместо членораздельной речи полуживотные звуки. И, возможно, в таком недочеловеческом состоянии я была бы более счастлива.