Бутафорская кровь сменилась настоящей, вопли страха – воплями боли и уже не страх, а ужас заполонил все вокруг. Кругом раздавались стоны раненых и раздавленных, хруст костей, хрипы, вопли, и истошный визг погибающих в страшном месиве.
Выход с площади в узкую улочку кипел и бурлил, клокотал как чудовищное, растекающееся по полу варево, будто чан с кипящим студнем опрокинули в лоток с живыми цыплятами.
Пошел всамделишный дождь, но ничего не остудил. И перестал.
Над площадью еще крутились и колыхались флаги и транспаранты, портреты вождей, лозунги наступавшей и минувшей эпох. Раскрашенные, размалеванные рожи нынешних провозвестников паскудства, и шершавые, сморщенные от старости и пережитого горя лица ветеранов – все сталкивалось и смешивалось в одну на всех погибель.
Овощная бомбардировка шла от силы минуту, а момент когда сошлись в давке два людских потока – немногим больше. Для меня же будто прошла вечность.
Но и у вечности в этот день были границы. И когда предел настал, когда я в ужасе отпрянул от крыши, прозвучала команда к отходу.
Акционеры сбегались, пригнувшись, к люку в центре. И даже сквозь намотанные платки на их лицах проступал страх и ужас от непоправимости содеянного. Их задорно сияющие минуту назад глаза сейчас были тусклы и пусты.
Уходя последним, я окинул взглядом крышу, и сквозь слоившийся от дождевых испарений воздух вновь увидел на крыше дома напротив бесстрастный глаз телекамеры. Он, как огромный прицел снайпера, глядел в упор. Раздвигая поблекшие тучи, пробивался из-за крыши солнечный свет, как софит, направленный точно в меня.
Я машинально прикрылся рукой и понял, что был единственным, кто не повязал на лицо бандану. И уже не помня о давке, забыв о том, что рядом гибнут люди, повинуясь подлой трусости, я в два прыжка оказался у люка и сиганул в его равнодушную пасть.
Внутри здания было тепло и сухо. Сквозь занавешенные сеткой проемы били солнечные лучи. Казалось, что это прожекторы шарят по грудам хлама вслепую, ища сотворивших тяжкий грех.
По клубам пыли я понял, куда отходили акционеры, и побежал следом. Выскочив на лестничную площадку, я услыхал топот ног и увидал их самих, стремглав уносившихся прочь по бетонным коридорам лестничных ходов. Они спешили, их руки, ноги, туловища мелькали в разрывах пролетов. Это бегство, всем скопом, вниз, по тесному тоннелю напоминало мчащееся по унитазному стоку дерьмо. И я присоединился к этому потоку.
5.
Во рту, словно раствор внутри бетономешалки, бесформенный и комковатый, ворочался язык. Он ощупывал нёбо, десны, зубы, пытался проникнуть к горлу в поисках влаги. Тщетно. Не в силах совладать с жаждой я вышел из состояния своего обычного похмельного полузабытья.
Тотчас в мозгу все взорвалось и заискрилось, будто зажгли сразу тысячу спичек, и селитра зашуршала, затрещала, защелкала. В голове начался пожар. А снаружи в голову впились сотни бормашин и пошли со скрежетом продираться сквозь кости к глазам.
Не в силах больше терпеть эту дикую боль, я встал. Меня покачнуло, повело, я устоял на нетвердых ногах, и тяжелым, осторожным шагом, как после долгой болезни, двинулся на кухню. Как мне ни хотелось пить, но я сперва достал таблетки, и на сухую протолкнул их в глотку. Она тотчас отозвалась горечью, и я вспомнил, как вчера меня тошнило.
Напившись воды, я лег, и долго лежал, угасая вместе с болью, пока не забылся.
Второй раз из забытья меня выдрал телефонный звонок. Он нарастал и нарастал, я все ждал, пока он умолкнет, но он умолкал лишь затем, чтобы секунду передохнув раздаться снова. Сквозь липкий мрак рваных видений мне пришлось ощупать пол у дивана, выудить телефон из груды одежды и нажать прием:
– Что, сокол ясный, отмокаешь? – раздался в телефоне голос Деда.
«Чего ему надо» – думал я, – «воскресенье же»?
– Ну конечно, после таких похождений надо сил набраться, как же, – продолжал Дед. – Ты, чтобы в себя прийти включи-ка новостной канал, а я тебе перезвоню. – И Дед и дал отбой.
Я отыскал пульт, рухнул на диван, и трясущейся рукой нажал кнопку.
В бесстрастном глазе телевизора мелькала картинка. Какие-то люди толкались, пихались, разлетались и опять сталкивались, падали, вставали, выползали друг из-под друга, крутились как клубок змей на сковороде. Вокруг, то подбегая, то отбегая, носилась маленькая собачонка, волоча поводок шлейки.
Я пока ничего не понимал, и не ощущал. Разве только подступила рвота…
Картинка внезапно сменилась. Теперь показывали крышу стройки. По ней пригнувшись, улепетывала группа людей. Затем от края крыши отделился еще один человек, встал, оглянулся вокруг, и в этот момент камера выхватила крупным планом его лицо. Это же лицо, уже обработанное компьютером, экран выдал как картинка в картинке.
Снова раздался звонок:
–Ты сейчас где? Прислать за тобой машину? Обсудить надо ситуацию. Что ты там делал, по чьей инициативе. Редакционного задания ведь у тебя не было.
Я молчал. Мозг мой, выжженный похмельем, начинал оживать. И мне, значит, тоже нужно было как-то дальше жить.
Пыряев надрывался в трубку и я понял, что приедет он не один. Выбора особого не было. Или суд или спасение. И я выбрал спасение.
***
Я сидел на парапете неподалеку от Прётского автовокзала и пил пиво. У меня был билет до Кумарино, городка в котором я родился и жил до переезда в Прёт. А вообще мне было все равно, куда ехать. Лишь бы прочь, лишь бы не вспоминать. Солнце палило, будто кара свыше. Оно пекло мне голову, жгло подо мной асфальт, словно хотело сплавить меня в бесформенный сгусток. И иссушить его, как обычный плевок. Теплое пиво текло из бутылки в горло и не приносило облегчения. Похмелье было диким, все части тела казались приставленными друг к другу наспех, и находились слегка не на своих местах. Шевелиться было трудно. Еще труднее было жить.
Я перебирал в памяти подробности вчерашнего дня – отдельные фрагменты вставали в голове целиком и ярко, другие только обозначались, на месте третьих была пустота. Попытки провести между ними мысленные линии, увязать в цепочку череду событий, раз за разом проваливались. Кое-где линии четко прорисовывались, кое-где намечались пунктиром. Четкие линии вели к пустым фрагментам, пунктирные неуверенно связывали между собой яркие картины. Доверия к такой мозаике не было, и я знал, что до прояснения памяти пройдет не один день. А пока я не помнил даже, где, когда, с кем, чего и сколько выпил. Это тоже вспомнится, но потом. Сейчас же оставалось лишь сидеть и злиться. И лить в глотку мерзкое теплое пиво.
Я пристроился на рыночной площади, от которой к автовокзалу, под оживленным шоссе вел подземный переход. Рынок находился в центре города – эту клоаку никак не могли убрать или перенести в отдаленный район.
Рынок, вкупе с автовокзалом был настоящим гадюшником – прибежище бродяг, криминала, мнимых калек и подлинных уродов, душевнобольных всех мастей, сутолоки из приезжих и отьезжающих. Здесь же было автомобильное кольцо, распределяющее потоки во все концы города, поэтому всегда стояла пробка, какофония гудков, рев двигателей, ругань водителей. Над всем этим стелился сизый дым автомобильных выхлопов, стоял чад и угар.
По ночам здесь не стесняясь, шныряли крысы. Они промышляли мусором, без счета вырабатываемым чревом огромного рынка – тысячами палаток, сотнями тысяч посетителей. С крысами бесполезно было бороться и лишь стаи бродячих собак изредка вступали с ними в схватку. И то скорее от скуки, чем борясь за существование. И тем и другим хватало отбросов. Но сейчас был день, крысы сидели в норах, а собаки, распластавшись, жарились на солнцепеке. Днем здесь царили другие животные.
Смрад выхлопов смешивался с вонью палаток приготовлявших гриль, шашлыки и чебуреки. От них несло прогорклым маслом, кислым тестом, потом и пролитым пивом. Над ними кружились мухи, возле них ошивались нищие и попрошайки. От подземного перехода веяло плевками, испражнениями и затхлостью запущенного подземелья.