– Мне понравится, – сипло произносит Мишка, и я неожиданно для себя сжимаю его руку, холодную до того, что прикосновение заставляет меня вздрогнуть.
Он не отдергивает ее, и это подтверждает, до чего мальчишка напуган, ведь сейчас я тащу его против бурного потока – воли отца. И нас легко может сбить с ног, швырнуть на камни или вовсе лишить жизни. Но я уже знаю, что скажу Кравцову-старшему, и это, надеюсь, остудит его гнев еще в зачаточном состоянии.
– Вот и пришли, – произношу я бодро, и Мишка дергает головой. Должно быть, это кивок.
В большом кабинете, залитом солнцем, так же, как и мой, столы приставлены торцами друг другу, образуя большой прямоугольник, застеленный клеенками всех мастей. Мне нравится, что даже в такой малости Иван Петрович позволил ученикам проявить индивидуальность. Имя у него неправдоподобно простонародное (еще фамилия была бы Сидоров, а не Каширский!), но выглядит он, как Никас Сафронов в лучшие годы. Только наш художник вовсе не самовлюбленный зануда.
– Опаньки! – восклицает Иван Петрович, завидев меня. – Каким ветром занесло музыкантов на наш продуваемый всеми ветрами чердак?
– Ветром удачи, – провозглашаю я ему в тон. – Вам чертовски повезло, Иван Петрович! Я привела вам нового ученика, который станет вашей гордостью.
Кабинет пуст, нас слышит только пышная драцена с длинными глянцевыми листьями, лишь поэтому я позволяю себе такой пафос. Ранить самолюбие других ребят не входит в мои планы.
На слове «чертовски» Мишка бросает на меня удивленный взгляд, наверное, он уверен, что учителя не имеют права так говорить. Но Каширский цепляется к другому.
– Гений? – бормочет он. – Ну-ну.
Мне тоже не понравилось бы такое заявление авансом. Разбрасываться броскими ярлыками дело неблагодарное, но сейчас у меня просто нет времени объяснять ситуацию – скоро урок закончится, и Мишке придется вернуться домой, где ждут пятеро или шестеро братьев-сестер. Как ребенок из многодетной семьи, он учится у нас за символическую плату, и она не изменится от того, что его переведут на другое отделение.
Иван Петрович отодвигает ободранный маленький стульчик, указывает подбородком:
– Садись.
Мишка неловко заползает за стол, затравленно смотрит на учителя, который плюхает перед ним на клеенку шмат глины. Я замечаю, как дрожат тонкие мальчишеские пальцы с обкусанными ногтями.
– Давай.
– А что слепить?
Каширский пожимает плечами:
– Что хочешь…
Наклонившись к маленькому, пламенеющему от волнения уху, я шепчу:
– Дай волю фантазии!
И указываю глазами на волны света, в которых роятся пылинки. Не знаю, как другим, но в солнечные дни мне хочется свернуть горы: в приложении к моей жизни это значит сочинить новую мелодию или спеть под гитару фламенко. Да-да, ради этого я выучила испанский, два года занималась! Фламенко того стоит…
Мишкин взгляд устремляется вслед за танцующими искрами, и я надеюсь, что ему удастся разглядеть то, чего мне никогда не увидеть.
Хватаюсь за локоть Каширского, тяну его за собой:
– Иван Петрович, у меня есть вопросик…
Он не сопротивляется, хотя я не из тех женщин, за кем художник отправится на край света. Вытащив его в коридор, я прикрываю дверь и умоляюще заглядываю Каширскому в глаза:
– Не будем стоять над душой…
– Это ваш племянник? – пытается угадать он. – Сын подруги?
Ему все обо мне известно или даже мысли не рождается, что это может быть мой ребенок?
– Миша Кравцов – мой ученик. Он терпеть не может музыку и мечтает заниматься керамикой.
– Мечтать не вредно, – ворчит он, в этот момент напоминая Мишкиного отца.
Раз уж на то пошло, я отвечаю в тон:
– Вредно не мечтать.
Разговор двух идиотов, не поспоришь, но это неожиданно веселит его. Теперь уже Каширский оттаскивает меня подальше от двери и усаживает на кожаный диванчик между стеклянными стендами, в которых застыли глиняные барышни в кокошниках и пятнистые лошадки. Может, ему кажется, будто мне трудно стоять? А я, между прочим, обожаю ходить пешком и каждый день с удовольствием одолеваю два с половиной километра от дома до школы. Потом обратно. Не знаю, почему это никак не сказывается на моем весе? Впрочем, я и не пытаюсь от него избавиться. Он такая же часть меня, как и все остальное…
– Посмотрим, что он исполнит. – Иван Петрович закидывает одну длинную ногу на другую.
Замечаю на нем кроссовки, и это меня озадачивает: разве художники не должны одеваться как-то иначе? Впрочем, к своим любимым старичкам я тоже позволяю себе приходить в бомбере, джинсах и кроссовках. Так удобнее… А они рады видеть меня в любом виде. В школу приходится надевать юбку – наш зануда-директор в этом смысле жуткий консерватор.
– С первого раза может не получиться даже у гения…
Он ухмыляется:
– Уже струхнули, Женечка? Надо вам пить таблетки для храбрости, как коту Леопольду…
– «Озверин»?!
Мы смеемся и просто болтаем о пустяках, как добрые друзья.
– Если б у вас было свободное время, я уговорила бы вас хоть раз в месяц проводить занятия в доме престарелых, – говорю я мечтательно, и Каширский смотрит на меня с удивлением.
– А вы там каким боком?
– Я играю им на гитаре. Просто для настроения… Но это чистое волонтерство, никто не заплатит.
– Хорошо, – неожиданно соглашается он, и я прямо подскакиваю на диванчике. – Раз в месяц я могу себе позволить благотворительность. Не люблю слово «волонтерство»…
– Ой, да зовите, как вам угодно! – начинаю тарахтеть я. – Неужели вы не против? Какое счастье! Я сама обо всем договорюсь, вы придете, как приглашенная звезда.
– Наконец-то…
– Нет, правда! Вы не пожалеете, они такие милые, эти старички.
– Так я и поверил! Вы просто не желаете замечать плохого… А у меня отцу под девяносто, он ненавидит весь мир лютой ненавистью.
Приходится согласиться:
– Конечно, ворчуны тоже встречаются… Но даже они любят слушать гитару.
– Они любят вас.
– Да бросьте!
– А вы не кокетничайте, – хмыкает он и добавляет уже серьезно: – Разве можно вас не любить, Женя?
В его голосе я различаю нотки, которые заставляют насторожиться, но в этот момент нас оглушает дребезжащий звонок, и мы разом вскакиваем. Как ни странно, у меня это выходит даже ловчее, чем у Каширского, хотя обычно я сношу стулья и дверные косяки.
– Ну посмотрим, что он там наваял, – ворчит Иван Петрович и распахивает передо мной дверь.
К такому я не привыкла, сама уже потянулась к ручке, и потому дверь впечаталась мне в плечо – хорошо, что не в лоб!
– Господи! – перепугался Каширский. – Я не убил вас?
Мои ногти впиваются в ладонь, чтобы перебить более сильную боль. Мне же не хочется поселить в его душе чувство вины! А то Иван Петрович станет меня сторониться – люди избегают тех, кого обидели слишком сильно.
Я широко улыбаюсь:
– Меня такой хлипкой дверью не убьешь!
Иногда уличаю себя в том, что улыбаюсь так часто потому, что зубы у меня отменные. Хоть чем-то природа меня не обидела… Даже мерещится, будто Каширский любуется моей улыбкой. Господи, какая несусветная глупость!
Я первой вхожу в кабинет, чтобы Миша не струхнул, увидев пока еще чужого ему человека. Но мой ученик (бывший?) даже не обращает на меня внимания.
И, взглянув на стол, я понимаю почему…
* * *
Чистое безумие…
Этот колобок опять приснился мне, стоило отключиться после душа, который ничуть меня не взбодрил. На этот раз Женя (ее имя расслышал позднее) увиделась мне в каком-то здании, похожем на Дом творчества или что-то вроде этого.
Возникло ощущение, будто я – призрак, витающий за окном кабинета и бесстыже подглядывающий за происходящим. А Женя смотрела на меня через стекло, повернувшись спиной к худенькому мальчишке, пытавшемуся играть на гитаре. Она его учительница? И это музыкальная школа? Типа того…
Даже во сне я был до того ошарашен происходящим, что прослушал, о чем она говорила с мальчиком, и не понял, куда Женя потащила его.