— Я должен быть с ними.
Кивнул головой названый брат.
— Ты прав. Так надо.
— Я побежал?
— Беги. Если что, я рядом.
Помчался Димка домой, но чем ближе он приближался к нему, тем короче становились его шаги и просыпались прежние страхи. И боли, и несчастья, которые сполна узнал он в последние дни, с новой силой навалились на него. Было ему всего двенадцать лет, и был он таким, как все. И как в каждом сердце порой просыпается необъяснимый и неуправляемый страх, так проснулся он в нем… Вот и сейчас, сердце его, раздираемое с одной стороны любовью к матери и сестре, чувством необходимости быть рядом с ними в трудную минуту, не столько для того, чтобы помочь — что он мог — ребенок, но быть в горе всем вместе, а с другой стороны ломаемое страхом, что все начнется сначала — и пули, и выстрелы, и кровоточащий палец, — это его детское сердце задрожало. И пусть длилась эта дрожь всего лишь минуту или две, память об этой минуте будет долго преследовать его, вынуждая к словам и поступкам, которые иначе он бы не произнес и не совершил. Присев на корточки недалеко от дома, откуда виделись достопамятные шесть стволов, с которых и началась эта история, он долго кусал губы, смотрел то в сторону дома, то оглядывался вокруг, словно искал спасительную помощь. И он нашел ее, наткнувшись взглядом на телефонную будку невдалеке от почты и услышав идущие от нее трели звонка. Вначале настороженно, а потом озаренный догадкой «Степан», он подбежал к будке и взял трубку.
— Мама, мама, — закричал он в трубку, когда прервались длинные гудки.
— Дима, это ты? — раздалось из нее, — Сыночек. Не стало нашей бабушки.
— Я знаю, мама, знаю. Так больно, — всхлипнул Димка. — Хочешь, я приду.
— Не надо, сыночек. Они ведь со двора не уходят, в машинах сидят, тебя ждут. Как бы тебе хуже не стало.
— Спиноза, — ворвался в разговор голос Степана, — телефон вычислили, к тебе едут.
— Дима, беги, — воскликнула мать, — Мы справимся. Не горюй, сынок. Мы справимся.
Бросил Димка телефонную трубку, побежал, спрятался за углом далекого дома, выглянул — к будке, где он разговаривал, резво подъехали несколько машин и выскочили из них бравые мужички. Видел он, как разводили они беспомощно руками, как объяснялись по рациям с начальством, как из подъехавшей попозже легковушки выпрыгнула черная овчарка. Но вместо того, чтобы брать след, пес принюхался, опустил хвост, сел на задние лапы, поднял кверху морду и завыл на луну жалобно-жалобно. И столько безнадежности было в его вое, что передалась она невольно окружающим. Помахали они руками, сунулись для очистки совести в подъезды ближайшего дома и, быстренько собрав манатки, отправились восвояси.
Закоулками, задворками, кружа и петляя по ночному городу добрался он до микрорайона Сипайлово, где они притаились со Степаном, однако домой не пошел. Ночь провел на берегу Уфимки. Спрятался в кустах, сжался в комочек, и то сидел без всякой мысли в голове, глядя на черную, скользящую мимо воду, то всхлипывал и кусал губы. Слова «бабуля», «родная», которые никогда не говорил ей при жизни, срывались с его губ. Не говорил эти слова потому, что и в голову не приходило говорить, потому что жизнь и его и бабушки казалась вечной. И еще потому, что была бабушка непременной частью его семьи и дома, без которой и эта семья и этот дом не представлялись. Перед глазами вставали ее руки, шершавые, натруженные с войны, когда еще пятнадцатилетней девчонкой она стояла за токарным станком, вся в складках кожа на которых умела удивительно ласково гладить его щеки. Ее в морщинках карие глаза и добрый голос, который всегда вставал на их с Катькой защиту от суровой матери. Его боль была бы, наверное, мягче, будь он сейчас не один, а со своими. Но оторванность от них, собственная неприкаянность и полная неизвестность впереди еще более омрачали мысли, словно потеря бабушки предрекала новые утраты. Хотелось, как в детстве, забиться куда-нибудь в уголок от обид, нанесенных чаще всего сестренкой, и наплакаться досыта. Детский стишок, который нараспев шептал ему давным-давно отец, доставая из-под дивана, где Димка чаще всего и прятался, вспомнился ему. «Маленький мальчик залез под диванчик. Спрятался крошка поплакать немножко». И горько, и даже горше, чем в детстве стало ему. И была эта горечь глубже еще оттого, что всей мощи Степана не хватало на то, чтобы вернуть его в прежнюю жизнь. И страшная мысль, что легче уничтожить, чем исправить этот мир, впервые коснулась его детского сердца.
Ночь провел он на берегу. Где-то вдали играла музыка, слышались протяжные песни, звук гитар и радио. Пьяные компании, да молчаливые парочки появлялись и исчезали неподалеку, не замечая сжавшийся в кустах комочек Димкиного тела. При их появлении он еще больше сжимался, таился. Не было страха перед ними от уверенности, что Степан всегда поможет, было желание тишины и покоя.
Так прошла ночь. Едва начало светать, он, повздыхав, подрожав от утренней свежести, сполоснул лицо речной водой и медленно, словно нехотя, пошел к дому, где жил со Степаном. Отказавшись от завтрака, которым мог стать подогретый ужин, он бросился ничком на кровать и быстро уснул. А когда после полудня проснулся, это был уже другой Димка.
Казалось теми же оставались волосы, цвет лица и глаз, звук голоса, но едва уловимая морщина прочертила переносицу между бровями, неулыбчивым и пристальным стал взгляд, утративший прежнюю дружелюбность и искренность, и слова, которые он стал произносить, были уже не те беспорядочные и бесхитростные слова, но отрывистые и четкие, и голос, пусть оставался чист и звонок, звучал отныне коротко и жестко. Многим аукнется метаморфоза, происшедшая с ним.
Испытывающе глядя на Степана, он, не томясь, как прежде Кудрявцев угрызениями совести, что приходится прибегать к услугам нечеловека в человеческих делах, стал просить о той или иной услуге. И то, как смотрел он при этом на Степана, и как произносил слова, показало последнему, а может он ошибался, что откажи он Димке хоть в одной просьбе, смертельно ранит его, что в таком случае прервется их дружба и станет он для Димки никем и ничем.
Первой была просьба увидеть, что происходит дома. Кивнув головой в знак согласия, уселся Степан рядом с Димкой, положил ладонь на его лоб, как и тогда в случае с Карелой, и сознание мальчика оказалось в другом месте. Словно из верхнего угла комнаты, где прежде он жил с бабушкой, он невидимый никому, превратившийся словно в точку, смотрел на гроб в полутемной комнате, на навсегда осунувшееся родное лицо, на мать и сестру, сидящих в изголовье. Время от времени в комнату заходили родственники, соседи. Одни молча прощались, крестились, глядя на гроб, другие подходили, касались губами бумажной полоски на лбу с непонятными буквами и, снова перекрестившись, выходили в коридор. Оттуда доносились невнятные, приглушенные, голоса, шум шагов. Внезапно он осознал, что воздух, которым он дышит, это не обычный воздух, но густой, тягучий, наполненный запахом воска от горящих свечей и еще какими-то запахами, которые прежде он ощущал в церкви, куда два или три раза его маленьким приводила бабушка. Пребывая в таком состоянии, он, словно наяву и как все сидящие в комнате, пребывал в неподвижности и телом и духом, то открывал, то закрывал глаза, бездумно и подавленно, как только может быть подавлен человек в присутствии смерти.
Внезапно он заметил напряжение на лице матери. Губы ее сжались пальцы заскользили друг по другу, голова как-то беспомощно наклонилась набок, потом, словно повинуясь некоему просящему жесту или решившись сама, она шепнула несколько слов Кате, встала и вышла из комнаты. Проследив за ней взглядом, Димка заметил, что она подошла к невысокому плотно сбитому в годах мужчине, поздоровалась, и вдвоем они прошли на кухню. Два спортивного вида незнакомца словно ненароком вынудили всех присутствующих выйти в коридор, оставив мать и пожилого гостя вдвоем. Так стал Димка незримым свидетелем разговора.
— Валентина Васильевна, — начал мужчина. — Вас предупредили о моем приезде. Меня зовут Коршунов Геннадий Иванович. Я начальник местной службы безопасности. Наша служба, что скрывать, причина много неприятностей, которые произошли с вами, вашей семьей, с Димой. Если это имеет для вас значение, то скажу — не я виновник этих бед, тот, кто затеял все, поплатился жизнью, и ладно бы один. Горе на каждой стороне, Валентина Михайловна. Я прошу прощения у вас за все, что по нашей вине случилось.