Когда возвращаешься домой – три березы, обвитые до половины снизу плющом в саду, вот всегда смотришь на эти березы. Этот мохнатый плющ – да это же ноги битюга.
Теплый пар сейчас стоит над полями. Вбежать в сени, схватить ковшик с крышки, размашисто прогремев, а потом пить, катя горлом крупную студеную воду.
Но зато… целый, живой день!
Спальня, напоенная запахом воска, меда, липового листа и позапрошлогоднего лета, когда нам было хорошо!
-–
Я уже уходил, сын вышел в коридор и помахал: Пока, папа.
Как он вырос!
– Ты придешь?
– Да, конечно.
– Когда?
"Картавит. Настоящее петербуржское произношение"
I
ДЕТСКАЯ
– О чем вы?
– О моей иррациональной очарованной величине. О России.
А пуще всего знал, что подле – ты, которая действительно моя половина и с которою разлучаться, как вижу теперь, действительно невозможно, и чем дальше, тем невозможнее.
Ф.М. Достоевский. Из письма к А.Г. Достоевской
– Что толку в книжке, – подумала Алиса, – если в ней нет
ни картинок, ни разговоров?
Льюис Кэрролл. Алиса в стране чудес
Я всегда, когда что-то объясняют, вижу это реально, по-настоящему. Часы идут. Или кто-то говорит: «Я упал в его глазах», и я сразу вижу, как человек – раз – и падает у кого-то в глазах.
Лена
Леночка
Прости, я должен раскаяться в той традиции, которую сам же – немножко с твоею помощью – завел.
В моих предыдущих рассказах ты была или смиренным читателем или кропотливой, витающей в нужные минуты надо мною тенью, как в нужные минуты появлялась ты для нас из кухни – всегда в нужные минуты.
Поэтому они… а позволь я так буду называть моих читателей, ибо они мне совсем незнакомы – ничего не знают ни о твоих безе…
Тебе приходилось быть с головой в главном, рядом с главным, быть на каких-то сестринских правах рядом с сутью и как тебе важно было меня в детстве накормить, едва пришедшего со школы – так же пылко неравнодушна была ты и к течению рассказа – и лучшие роли все же доставались маме – в нужную минуту красивая тень ложилась на ее будто уставшие, совсем неустанные черты – и я шептал уже детскими губами: мама, мама… – а ты, ты опять оказывалась Марфой, пекущейся обо мне и что-то пекущей и варящей. О Земном, о земном…
Бормотание
Как это ни странно, но во всем виновата погода. И в этом тихом и таком сладостном нашем сидении дома – тоже виновата погода, когда любая игра кажется заранее выручающим от пасмурности волшебством и невольно соглашаешься, и пасмурность становится желанным гостем – при условии, что она останется там, за окном. Так уж устроен наш милосердный страх природы.
Но для того, чтобы хоть что-то понимать, нужно разбираться в вине и в сортах ветчины. А иначе как без этого?
Тут же, на манер Диккенса, появляется вереница человеческих лиц, и придется их составить в одно воспоминание, объемное и прозрачное. Вот оно, на уровне входной двери.
Смесь барина – когда уверен, что можно рассесться – и капризного ребенка. Тяжеловесен, самоуверен. Саша Тихонов и князь Ириней. Обида из-за того, что никто ему не налил супа. Неизлечимая уверенность в том, что он должен нравиться женщинам и мгновенно-ленивая привычка оправдать ситуацию, если его не замечают так, как бы ему того хотелось.
– А откуда ты знаешь, что я благородный?
Цыганская цветастая грубость, размашистые жесты – будто настегивает тройку – будто актер, не доигравший Митю Карамазова.
А вот образовалась с дальней стороны стола тяжеловесно-молодящаяся дамища, с крутыми и вялыми бедрами.
– А у нас ирисы на даче держались дольше всего.
Не позволяет себе носить бархат без причины. Заливается рассказами про цветы, про участок, про такие закаты… так, будто читает любимые стихи. Без этого не может. Это как часть ее жизненной истории, поэтому всегда немножко исповедь, и через нее передаются особенные цветастые интонации и ее жадная склонность к томности. И поэтому всегда почти неуместны ее разговоры о даче. Она это чувствует, а иначе не может. И все же приятно. А вот уж как летом она расцветает! Ведь можно сколько угодно говорить о даче… И тогда-то станет ясно, что все остальные рядом с ней любители, говорят, потому что сезон, потому что принято…
Время
Время – текучая направленность в одну точку, топку всех жизненных центров, пузырек кислорода, заведшийся в крови, бегущий назад к каждому сердцу.
Весенний прохладный свет, царапающие пустующую аллею трамвайные пустые рельсы – все это, раскачиваясь у меня в мозгу, вдруг проливается через край – и оно уже где-то за тысячу километров от меня. Там весенний город обретает свои вечерние привычки, становится печальным, отрешенным, а садик или, вернее, вытянутый парк так и остается каким-то совершенно безымянным сооружением, оборудованным со времен моего школьного детства, когда время было похоже на раскидай: забрасываемое в воздух, оно возвращалось и снова убегало, лицо любило быть раскрасневшимся – просто, когда я задумывался или что-то зубрил, лицо само себя не ощущало, а вот, когда оно горело и раскалывалось от пылающего жара, после беготни и игры – тогда оно себя ощущало… Колотится сердце об эти аллейки-жалейки. И все это называется не воспоминанием, а напоминанием перед уходом – уходом во тьму, на битву – так обычно бывало раньше.
Жизнь напоминает о себе яркими, полосующими память образами: памяти с этим никак не справиться: это было или не было? От тебя чего-то ждут. Не того, чтобы ты бросился к миражу этого садика, как статист, играющий льва в Малом оперном, на прутья нестрашной клетки – от тебя ждут ухода, выхода в новое вещество мира – и не понятно, сколько там света и тьмы.
Если бы в детстве я заставлял страдать свою маму, то было бы ясно, что, доставив ей какое-нибудь очередное страдание, которое бы она пережила как невозможное наказание мне и ей сразу – это бы связало нас навсегда крепкой и прямой ниткой судьбы, такой, за которую дернешь и в двух концах отдается.. Мы были бы бок о бок на всех похоронах – я бы никуда не уехал из России, а она бы меня никуда не отправила…
Но я был хорошим мальчиком, я учил уроки, сидя сбоку и редко занимая мамин стол вон в том чудовищно-приземистом театре. Я расстроил маму по-настоящему один раз в жизни, когда ушел гулять на сцену, о чем все же написал в честной и ясной записке… А во все остальное время я был мальчиком из сказки. Да и отношения у нас были сказочные. До девятнадцати лет они хорошо удавались.
Мама все время появлялась откуда-то веселой, энергичной, а от этого, значит, и красивой. Ей надо было служить, как служат прекрасным дамам, царицам, герцогиням и проч. – а ведь в детстве для начитанного всевозможными сказками и легендами мальчишки – это такое счастье… Потом выбираешь девочек и служишь им до умопомрачения, и как это красиво получалось: только вот одна изменила, другой так и не добился, а у этой мама что-то слишком радушно тобой занимается, и приходит на память пока что слишком литературное слово «жениться». У всех были свои расчеты, а у тебя просчеты. Но все же, как любилось – по-детски, бессмысленно, неоправданно и ясно – до первого расставания.