– На выход, – потребовал человек, одетый во все черное.
Радан медленно повернулся. Выходить что-то расхотелось.
– Ты понимаешь, что я говорю, или нет?
Радан, конечно, понимал, и еще он понимал, что вид у него, наверное, уж слишком растерянный и глупый, но все равно продолжал стоять: вполоборота к двери, с горящей рукой, неестественно отведенной от тела, с болью в колене, что за ночь только усилилась, в оцепенении от крысы, от черного человека, нарушенного одиночества, и вообще всего, что с ним произошло за последние сутки.
– На каком языке он говорит? – крикнул стерх в темноту.
– На нашем, – ответил Наставник, чей голос Радан мгновенно узнал и весь внутренне сжался.
Хоть он и ожидал чего-то подобного, но больше мечтал, что о нем просто забудут.
– Ну как, лучше здесь спится, Рае?
Радан сжал кулаки – ногти впились в ладони.
– Молодец, главный урок ты усвоил.
– Это какой?
– Молчание – золото.
Однако Радан вовсе не желал молчать, просто не мог придумать, что сказать. Да и голова у него уже ничего не соображала: тяжелая, она клонилась вниз, как те розы, что маме дарили на дни рождения.
– Не стой столбом – некогда.
Голос Наставника не был раздраженным, скорее равнодушным, будто Радана навязали ему, как бедного родственника, заставив заботиться о нем против воли.
Ну так и возвращай все как было, кто тебя просил-то?
Однако требовать ответов на какие-то вопросы было слишком тяжело, и Радан безропотно похромал вслед за человеком, которого смутно знал, чтобы не оставаться там, где не знал никого.
– Не стоит тебе больше сбегать из дома: Пустошь ты все равно покинуть не сможешь. А попытаешься по-настоящему навредить Колпаку – он навредит тебе. Проведешь тогда не одну ночь и даже не две – сначала в Лазарете, потом – в Остроге. Так что предупреждаю сразу – забудь. Отныне Пустошь – твой дом. И мой дом – твой дом, – туманно разъяснял Наставник, и взгляд его плыл слишком высоко, как у дерева, где-то над землей и над Раданом, в то время как сам Радан смотрел себе под ноги и поддевал короткими пальцами золу, сделавшуюся теплой в ослепительном утреннем солнце.
– Это не дом, а тюрьма. Строгого режима.
– Смотря как к этому относиться. Говорят, человек может быть свободен, находясь в заключении, и несвободен, будучи на воле.
Радан остановился, отчасти от царапнувшей его злости, отчасти от того, что колено ныло невыносимо, склонился к припухшей ссадине, видневшейся сквозь дыру на штанине, тронул ее пальцами и, зашипев от боли, буркнул куда-то в землю:
– И кто придумал эту чушь, надзиратели?
– Еще говорят, надзиратели и заключенные – братья.
Наставник, почувствовав, что подопечный отстал, обратил, наконец, на него свой дубовый взор.
– Как удобно.
– Нисколько не удобно.
Колдун склонился к чужому колену, Радан тут же выпрямился.
– Что тебе вообще от меня нужно?
– Мне? Ничего, но мой долг – воспитать тебя.
– Может, ты найдешь себе кого-нибудь другого и будешь его воспитывать?
Лицо Наставника само по себе могло бы стать слепком согласия.
– Если я отпущу тебя и верну матери, а взамен возьму другого мальчика, ты, действительно, согласишься на это?
– А ты сделаешь так? – Радан выпучил глаза, воодушевленный простотой этой блестящей идеи.
– Я могу так сделать. Согласен? – Наставник заложил обе руки за спину, повесив их там, как тяжелый медальон, и приподнял брови в ожидании ответа.
– А когда решать?
– Сейчас.
Ну раз у него нет выбора, пусть выбора не будет и у другого.
– Да.
– Да? Заберешь чужую жизнь в обмен на свою? – Наставник спрашивал совершенно серьезно, но глаза у него при этом смеялись, они светились особенным блеском, прокалывая виски белесыми пиками морщинок.
– Да! – выкрикнул Радан.
– Ладно, – согласился Наставник и принял такую позу, ничем не отличавшуюся от той, в какой он был до этого, но в ней ощущалась опасная сила, как в туче, что принесет грозу.
Еще мгновение – и все изменится навсегда.
Радан почувствовал это, как надрез на коже, – четко и болезненно – и едва успел отменить:
– Нет!
– Что – нет? – переспросил Наставник с таким видом, как будто слово это – иноязычное, и слышит он его, может быть, второй раз в жизни, смутно припоминая значение.
– Нет – это нет. Здесь у вас какие-то еще смыслы вкладываются в три буквы? У нас вот есть особенные три буквы.
– Ты не должен бояться.
– Да пошел ты на…
Первый день
«Сегодня первый день твоей оставшейся жизни», – вспомнилась прежде неясная строчка из песни, которая Радану, надо сказать, очень даже нравилась – там, дома, где он был еще вчера. Как раз под нее ему предлагали «подышать» новые Санины друзья-идиоты: Джон и Зуб. Они сидели в подвале (под скрипучее пение кассетного плеера, к которому Саня приладил колонки от своего умершего магнитофона): Радан – на детском кресле-качалке, с натянутыми (как сейчас его нервы) пластиковыми рыже-розовыми проволоками, где он едва помещался; парни – на грязном и отсыревшем, зато мягком помоечном матрасе. Зуб полез в карман с таким вдохновенным видом, как будто собирался достать оттуда как минимум кролика, а вытащил – банальную пачку сигарет, милостиво приобретенную для них случайным алкашом, болтавшимся возле магазина, как космический мусор возле орбитальной станции.
– Дяденька, купите нам, плиз, цигарок, – Джон принялся рассказывать историю, что привела его к счастливому обладанию этой самой пачкой, которую ему еще года три никто не должен был продавать. – Но он, лошара, стребовал с нас, понятно, и себе одну штуку. За труды. Мы его, понятно, кинули. Дали деру, а он, блин, еле на ногах держался. Стоило потеть, спрашивается? Клей-то, понятно, нам и так продали.
Джон это свое вымораживающее «понятно» весь вечер повторял, как заведенный, впрочем, если не придираться, его манера речи вполне сошла бы за культурную, особенно на фоне того, что Зуб вообще не знал языка людей и всю свою часть складывал исключительно из матов и микроскопического количества человеческих слов.
– Тут ноу про́блем. Ноль. Зеро. Понятно? Ха-ха-ха. Дыхнешь с нами, малявка?
А теперь? Теперь эта мутная строчка про первый день взяла и сбылась, чтобы сразу стало понятно, про что люди воют.
Господи, да лучше бы он, и вправду, клея нанюхался.
Радан брел, приволакивая саднящую ногу.
Иди к Костру. Тебя все ждут. Это там, за домом Тимраза. Увидишь. На крыше – свинцовые соловьи.
Дом с соловьями на пологой крыше был очень низким и совершенно черным, как квадрат на картине. По северной стороне его обвивал сохлый плющ, разбавлявший графитную безрадостность приземистого здания гиблой рыжиной. Как только это чудо из жженой земли поднялось? Впрочем, вырасти-то оно выросло, но вот пожить бедняге явно не светило.
Обогнув постройку, Радан вышел к невысокому зданию, сложенному из отборного красного кирпича в виде растопыренной буквы «п», такому же уродливому и зловещему, как старая «тюряга» у него в городе. Окон, точно в загадке, в доме не было. Костра тоже.
Странно.
На крыльце тюряги сидели двое подростков, постарше Радана. Они курили короткие сигаретки, которые, видимо, собственноручно и скручивали, правда, непонятно как – пальцы у них были жуткие и совсем нечеловеческие, да и выглядели ребята так, словно болели чем-то безнадежным, и если бы они так не гоготали, раскуривая по второй, Радан решил бы, что жить им осталось всего ничего.
– Чего уставился? – воинственно выкрикнул тот, что был покрепче.
Весь смех сошел с него как с гуся вода и он по-птичьи вытянул длинную шею, чтобы уточнить:
– Чего уставился, я тебя спрашиваю?
Радан отвернулся, решив, что разумнее будет проигнорировать нелепое замечание, но продолжить путь ему не позволила огненная дуга, полыхнувшая на земле сама по себе, как будто в бензин бросили спичку. Правда не было никакого бензина и никакой спички.