Оберштурмфюрер тут же послал по следу группу захвата, а вернувшись в комендатуру, приказал объявить в гарнизонах тревогу и начать поиск. На дорогах засновали бронетранспортеры и грузовики с солдатами, возле сел и деревень, в балках и перелесках выставлены посты, устроены засады.
Известие о начавшемся бое в Заречье поступило в комендатуру глубокой ночью. Немедля, тем же часом, солдаты на бронетранспортерах и грузовых семитонных «бюсеингах» покинули село Красный Рог. Всю дорогу оберштурмфюрера не покидало ощущение охотничьего азарта. И он обрадовался, когда, подъезжая к деревне, услышал беспорядочные выстрелы, пробивавшиеся сквозь рев моторов. Однако радость была преждевременной. От того часа до теперешнего его отделяли еще целые сутки, полные смертельной опасности, страшного холода, неудач.
Когда сегодня, далеко за полночь, весь застывший, усталый, он поднялся на холм, только что занятый без единого выстрела, солдаты уже заканчивали раскапывать колодец. Оберштурмфюрер подошел к замерзшему телу, носком сапога попробовал повернуть голову десантника — короткие курчавые волосы у того шевельнулись будто на живом. И едва он увидел засыпанное снегом лицо, перед его глазами сразу же почему-то всплыло лицо русской женщины, которую пришлось ему собственноручно в спешном порядке ликвидировать накануне возле вывороченной взрывом ямы, куда согнали народ из землянок. Лицо у нее — он отлично помнит это — было белое-белое, распухшее от слез. И тогда он почувствовал, как что-то, прежде крепкое, не поддающееся сомнению, вдруг поколебалось в нем, начало рушиться. Он быстро отвернулся от мертвого. Больше ему не хотелось смотреть в лица убитым, которые даже после смерти оставались непостижимыми для него.
Он еще раз попытался вернуть пошатнувшуюся было уверенность в себе, когда много позднее, уже на рассвете, в разноголосом шуме затихающей метели уловил отдаленное настойчивое постукивание и понял, что где-то впереди идет бой. Ожесточившийся от неудач, едва державшийся на ногах, он опять ненадолго воспрянул духом. Оглядев свою поределую, вконец измотанную команду, он выхватил парабеллум и принялся озлобленно тыкать дулом в спины усталых солдат и полицейских, чтобы заставить их хоть немного ускорить шаг. Только, оказывается, все понапрасну: вот и последний из десантников, укрывшись в крестьянском доме, не желает сдаваться.
Солдаты таскали из стожка в огороде охапками сено, складывали его у задней стены дома. Оберштурмфюрер спокойно поглядывал то на них, то на часы. Однако внутри его раздирала досада, ему уже не терпелось поскорее закончить всю эту безрезультатную операцию. Теперь бы он мог самому себе признаться в своем поражении. Вряд ли, конечно, и этот последний выйдет из дома, чтобы сдаться.
Оберштурмфюрер еще раз взглянул на часы и направился к избе. Остановился шагах в восьми от стены, вынул изо рта окурок, посмотрел на него и с сожалением швырнул на ворох. Пламя, ярко полыхнув, заставило его отшатнуться, он начал медленно пятиться.
Сено пластало длинными огненными языками, ветер разносил во все стороны горящие соломины. Клочьями, пучками. Стало светло. Оберштурмфюрер издали смотрел на занимающийся пожар, уже больше не надеясь ни на что хорошее для себя. И тот, кто оставался сейчас в избе, видимо, тоже ни на что не надеялся…
Володька Сметанин лежал перед разбитым окном, в которое вместе со снегом валом валил густой едкий дым. До самой последней минуты он еще надеялся отбиться, как-нибудь прорваться через вражье кольцо. Но теперь, когда к полицаям подошло подкрепление и хата уже горела, он понял — не прорваться. С раненой ногой далеко не уйти, догонят. Пора, видимо, хоть напоследок дрыгнуть ногой. Как тятька в таких случаях говаривал.
Однако все его существо протестовало против того, что должно было произойти. Он всегда считал себя удачливым и не мог сейчас примириться с тем, что везение изменило ему; это было так несправедливо. Он не хотел думать, почему это может быть справедливым по отношению к другим, кто находился рядом и погибал на его глазах, и совсем несправедливым по отношению к нему, пусть и здоровому, очень живучему парню, но все равно не имеющему никакого права рассчитывать на что-то почти невероятное в тех условиях, где смерть настигает человека неожиданно в самых невероятных положениях. И все-таки вопреки установившимся в военное время нормам, вопреки тому, что повседневно совершалось вокруг него, собственная его жизнь казалась ему почему-то беспредельной. И хотя он дважды, правда оба раза легко, ранен был, по-прежнему не допускал мысли, что может умереть, продырявленный какой-то малюсенькой пулей. Не верилось ему, чтобы кусочек свинца весом в девять граммов способен был оборвать сразу жизнь в его крепком, не поддающемся устали теле. Ну, продырявить, конечно, продырявит, пусть даже порвет жилы и связки, раздробит кость, но это же еще не конец, не может же его природная живучесть полностью уйти через крохотную дырочку. Сознание отказывало ему в достоверности смерти, принятой от пули. Он верил в силу своей пули, но не верил в силу чужой. В таких случаях граната была надежнее.
Он достал из кармана последнюю гранату и подержал ее на ладони, ощущая ее смертоносную тяжесть, приноравливаясь ловчее пальцами к рубчатым холодным граням, согревая их своим теплом. Потом он еще лежал на полу, чувствуя, как гулко бьется под курткой его сердце.
«Вот и все, — думал он. — Скоро мне крышка. Но прежде, чем окочуриться, я должен подняться. Подняться во что бы то ни стало и умереть стоя, так, как нас учили. Но перед этим мне хотелось бы убить еще несколько фашистов. Хотя бы одного даже. Это так важно, когда становится меньше еще одним фашистом, — тогда товарищам легче победить. Проклятые фрицы! Я им еще навяжу бой, умирать, так с музыкой… Хрен с ним, что меня больше не будет. Не будет отчаюги Вовки, славного парня из Боготола… Ты плачешь, Вовка?.. Ах, какой же ты дурачок. И чего ты плачешь? Совсем как пацан. Хорошо, хоть никто не видит. А может быть, это от дыма ест глаза?.. Ну ладно. Давай-ка прощаться с людьми и вставать. У тебя же всегда все так хорошо получалось. И в бою, и вообще… Только с Танькой ничего не получилось. Может, и хорошо, что не получилось. Таньке еще жить да жить, кучу пацанят еще нарожает. И пацаны эти никогда не увидят войну, потому что это есть наш последний и решительный бой. Потому что сегодня ты вот здесь… Ну вот и подходит эта минута. Твоя минута…»
Он поднял голову и оглянулся на Чижова, который, сидя на корточках у второго окна, на ощупь набивал последними патронами диск. В хате было уже полно дыма, слышалось, как трещит наверху крыша, с нее срывались подтаявшие глыбы снега, застилая порошей окна, в этой мути трудно было что-нибудь разглядеть.
— Чижов, а Чижов! — позвал Володька.
— Ну? — Тот подполз к нему, привалился рядышком.
— Вот что, вот что надо, Чижов, — горячо зашептал Володька, хватая его за отворот маскхалата. — Я пойду сейчас… У меня граната… Ты понял? А ты… ты попытайся. Кто-то же должен из нас вырваться, понимаешь. Иди к Бате. Не ищи Васина… Я тебе, друг, приказываю…
— Уже не вырваться, — сказал Чижов.
— Вырвешься! Ну, Чижов!
— Не могу я… нельзя мне. Одному туда нет мне ходу. Мне же никто не поверит, если я один…
— Я же тебе все пароли, все явки сообщил, а мне их Кириллов. Понял? Поверят, друг… Иди! Теперь-то ты проверенный, в доску свой.
— Все равно всякое могут подумать. Скажут: предатель, завел ребят, погубил.
— А ты не паникуй! — разозлился Володька, задыхаясь от едкого дыма. — И пусть не поверят! И пусть даже тебя шлепнут, а ты карту доставь… Вот и все.
Чижов нетерпеливо повел плечом.
— Лучше я здесь останусь. Для меня так честнее будет.
— Да пойми же ты, дурило, дорогой! Пойми! Это последний шанс, можно еще вырваться. Чтобы наши там все узнали про нас. А может, еще в лесу за Десной встретишь отряд Васина… А? Иди, иди! А потом пускай и шлепают, если не поверят. Но ты должен, понимаешь? Приказ должен выполнить. Там помощи люди ждут, надеются. Не мне же тебя учить.