Густой гул возник где-то за Бугом и стал неумолимо наплывать на крепость. Он рос, ширился, заглушая последние слова диктора, заполняя все собой. Как по команде, все подняли головы вверх, но взгляды уперлись в потолок подвала, едва различимый в полумраке. Он был единственной надеждой и зашитой, от его прочности зависела теперь наша жизнь. Николай захлопнул толстенную дверь, и полный мрак окутал нас. Мне показалось, что оборвалась последняя тонюсенькая ниточка, связывавшая собравшихся здесь с жизнью, светом, воздухом, зеленью травы и деревьев, что все это осталось далеко-далеко, где-то там и больше никогда не вернется.
Люди притаили дыхание, ожидая… И вдруг Федин патефон:
Вставай, проклятьем заклейменный,
Весь мир голодных и рабов…
Торжественно и спокойно звучали во тьме мужественные, зовущие к борьбе слова «Интернационала». Их подхватил женский голос, откликнулся мужской, и вскоре дорогая для каждого из нас мелодия загремела в подвале. Люди пели слаженно, не торопясь, и в этом гордом напеве потонули первые разрывы бомб. Земля заходила под ногами, на головы то и дело сыпался песок, и появилось такое ощущение, будто под нами днище лодчонки, пляшущей на бешеных волнах.
Захватывая побольше воздуха, я выводил как можно громче:
Кипит наш разум возмущенный
И в смертный бой идти готов!
Наверху бушевал ураган огня и металла.
Это есть наш последний и решительный бой…
«Трррах! — рвануло совсем рядом. — Тррах!» Пол подскочил, будто норовя взлететь. «Тррах — тайн!» Огонь плеснул в вышибленную чудовищной силой дверь, едкий запах сгоревшего тола пронзил воздух, взрывы заклокотали рядом, норовя ворваться в наше убежище. Дверь повисла на нижней петле, но следующий фугас неистово сорвал ее, и клубы пыли, дыма хлынули в подвал.
Дальнейшие события перемешались в сознании затейливой и ужасной мозаикой: атаки, лица, грохот, пожары, тишина, смерти. День сменялся темнотой ночи, разрываемой блеском прожекторов. Глаза умиравших от ран и жажды были устремлены в одну, только им известную точку и будто вспоминали дорогие сердцу последние картины уходящей жизни. Вдруг наступала такая мертвая тишина, что стрекот кузнечика отдавался в ушах пулеметной очередью. Тишина взрывалась грохотом бомб, треском пожарищ. Надрывная ругань по-русски и по-немецки — это сходились в рукопашную с врагом последние защитники крепости. Крупинки прошлого, стократно помноженные на усилия памяти, возрождают отрывочные, не связанные друг с другом суровые картины.
Вражеских автоматчиков я увидел, передавая Николаю не докуренную Федором козью ножку. В проломе двери могли уместиться только двое — так он был узок. Политрук и Коля, прижавшись друг к другу, смотрели на дымившиеся развалины дома, который верой и правдой служил нам кровом в первую ночь войны. Битый кирпич, искореженные тавровые железные балки, бледные языки пламени да уцелевший левый угол здания, словно утес, круто уходящий вверх, — вот и все, что от него осталось. Из-за этого угла крадучись появились, прислушиваясь и озираясь, гитлеровцы. Их черные стальные каски были украшены веточками сирени, рукава темно-зеленых френчей, закатанные по локоть, обнажали загорелые, мускулистые руки, цепко державшие автоматы. Раструбы широких кожаных сапог были перепачканы грязью и известкой, а из них торчали гранаты, засунутые ручками вниз. Шедший впереди здоровенный детина остановился, внимательно огляделся вокруг и махнул рукой, зовя остальных. Показалось еще человек восемь. Они сгрудились и начали что-то обсуждать. Верзила снял каску, и ветерок затеребил его редкие черные волосы, расчесанные посредине лба на прямой пробор. Затем он неторопливо полез в правый карман брюк, вытащил яркую блестящую пачку сигарет, подцепил сигарету зубами, перекинул автомат за спину и щелкнул зажигалкой. Но затянуться ему так и не пришлось! Одну за другой Евгений метнул две гранаты, а Николай полоснул длинной очередью.
…Тишина… Где-то на востоке лениво переговариваются пушки. Их голоса приглушены расстоянием. Фронт ушел далеко. Воды нет ни капли. Дети бредят. Евгений, весь обросший колючей рыжей щетиной, горячо убеждает тетю Пашу идти с женщинами в плен.
— Да поймите же вы наконец, — сердится он, — мы солдаты, и вы для нас — обуза! Разве вам не жалко детей? — прибегает он к последнему доводу.
Женщины плачут, но покидать подвал наотрез отказываются. Тогда политрук осторожно берет на руки мальчика лет трех. Его глазки закрыты, обметанные губы что-то беззвучно бормочут, но видно — ребенок уже не жилец. Обезумевшая мать только протягивает к сыну руки, ни говоря ни слова.
— Вот что! — почти кричит политрук. — Или я сам пойду с ребенком, или вы выполните нашу просьбу. В конце концов я приказываю вам!
Подняв над собой грязно-серую тряпку, жены командиров гуськом, поминутно оглядываясь, тихо движутся к северным валам.
Все молчат. Взгляд Евгения падает на меня: «А ты почему не пошел?!» Он свирепо надвигается на меня всем своим сильным телом. Я в испуге пячусь и вдруг, сам не знаю почему, опускаюсь на колени и, уцепившись обеими руками за левую ногу Николая, прижимаюсь к ней и начинаю громко плакать. Большая горячая ладонь опускается мне на голову и начинает трепать вихры. Помягчевший голос произносит: «Ладно, ладно! Хватит, довольно. Ведь ты мужчина!»
— Пусть остается с нами! — вступается за меня Федя. — У тех хоть матери есть, а он считай что горькая сирота! В этакой заварухе затеряется что иголка в стоге сена пропадет.
…Огромные голубые глаза. Больше я не вижу ничего. На ресницах — прозрачная, сверкающая в лучах заходящего солнца слезинка. Вот она сорвалась и медленно поползла по щеке, оставляя на ней грязную дорожку. Евгений умирает, Лицо бледное-бледное, совсем серое. На лбу капельки холодного липкого пота. Их вытирает рукавом гимнастерки Николай. Прерывистое дыхание с клекотом вырывается из груди. Розовая пена пузырями выступает на распухших губах Евгения.
Политрук смертельно ранен противотанковой гранатой; осколок вспорол живот, другой застрял в легких. А все получилось так. Федор пополз к убитым фрицам, надеясь поживиться у них патронами и табачком. И в этот момент на него из-за густых кустов навалились трое немцев. Силы были явно неравные, и Федя, видя, что иного выхода нет, все же умудрился выхватить чеку у гранаты как раз в тот момент, когда к нему на выручку кинулся Евгений, а за ним Николай. Противотанковая граната постаралась: от Феди и от фашистов остались лишь рваные куски мяса да смоченные кровью тряпки, разметанные взрывом.
А политруку досталась изрядная порция горячего металла да минут пять, не более, жизни. Его сильное, совсем недавно полное энергии тело вытянулось, и от этого он казался мне еще больше. Евгений не желал умирать, по телу пробегали конвульсии, спекшиеся губы пытались, когда он на мгновенье приходил в себя, что-то сказать.
— Ми… ми… милая… — больше понял я по движению губ, чем расслышал. — Пить, пи…
«Он хочет пить! Вода спасет! — пронзила меня мысль. — Вода — это жизнь! Как я позабыл об этом?»
Не давая себе отчета, не слушая дикого окрика Николая: «Ленька, назад!» — весь переполненный одним неудержимым порывом — достать воды, я схватил фляжку и опрометью бросился к реке мимо Николая, пытавшегося меня схватить за шиворот. Хлестнула очередь, другая. Просвистела мина. Столб пламени взметнул землю где-то сбоку от меня, еще и еще. Упав на землю, прикусив губы, я полз и полз к реке, совсем не думая о смерти, охваченный чувством жалости, злобы и упрямства. Мозг мой сверлила одна мысль: «Добыть воду! Воду, воду!..»