Я хочу питаться так же, как и мои друзья. Как и мои начальники. После этого он набросился на ее книги. Ее газеты. Раздирал. Рвал на куски. Потом на нее. На мою мать. Ударил ее. Ладонью по лицу. Потом кулаком. В живот. В грудь. Сбил с ног. Начал пинать. Мой сын француз, он будет есть французскую пищу. Он расстегнул ремень, выдернул из джинсов. Черная полоска кожи взметнулась в воздух над моей мамой, моя любимая мама забилась в угол кухни возле мусорного бачка, мусор она вынесла перед уходом, положила новый мешок. Ремень свистнул в воздухе и опустился ей на спину. Она вскрикнула. Он замахнулся снова. На сей раз ударил ее по ногам. Она испустила крик. Ты, шлюха арабская. Ремень взметнулся вновь. И зачем я на тебе женился, подстилка арабская. Ремень опустился ей на бедренную косточку. Нужно было бросить тебя там с ребенком в животе, оставить в этой проклятой стране. Ремень взлетал и опускался, мама сжалась в комок, закрывая локтями и ладонями лицо, голову. Нужно мне было жениться на француженке. Жил бы без этого арабского дерьма. Ремнем по спине. Мой сын будет говорить по-французски. По ногам. Читать на французском. Снова по спине. Хлещет и хлещет. Ноги. Бедра. Спина. Ягодицы. Плечо. Мой. Сын. Будет. Французом.
Тут он остановился и, тяжело дыша, собрал ремень в кулак. Мама плакала, тихо, совсем тихо, потом протянула руку к моей ноге. Я смотрел на нее сверху вниз, с раскрытым ртом, молча, неподвижно, мне было не выдавить ни слова ни на материнском языке, ни на отцовском, я стоял и смотрел, как отец вставляет ремень на место, как он возвращается к пиву и телевизору, как мама отпускает мою ногу, и в этот самый миг отцовский язык стал моим родным языком, а материнский язык умолк, потому что после этого она почти не говорила. Читать перестала тоже, сидела у окна, глядя на море вдали, из дому выходила только в магазин за едой, каждый четверг приносила кролика и яблоки. Отец хвалил ее стряпню. Ее юбки покороче. Яркие цвета в одежде. Сказал, что я волен быть французом, как и он. Настоящий французский мальчик, сказал он. И ест настоящую французскую еду.
Он увидел Джеймса — тот возвращался с утесов, в каждой руке по кролику, под мышкой блокнот.
Ты на славу потрудился, Джеймс, сказал он. Массон отделился от дверного косяка.
Пойду с тобой, сказал он. Может, чашку чая нальют.
Джеймс разложил кроликов на столе. Выпустил из рук блокнот.
Славная парочка, сказал Михал.
Франсис взял блокнот, перелистал страницы. Джеймс стоял неподвижно, свесив руки.
Слышал, ты в Лондон собрался, решил стать художником, сказал Франсис.
Да, верно.
Надеюсь, художник из тебя выйдет толковее, чем рыбак.
Джеймс рассмеялся.
На это вся надежда, дядя Франсис.
Уезжаешь когда? — спросил Михал.
Скоро, сказал Джеймс. Как картина мистера Ллойда высохнет.
А над чем он работает, Джеймс? — спросил Массон.
Джеймс пожал плечами.
Что-то он на себя таинственность напустил, сказал Массон.
Да ничего таинственного, сказал Джеймс. Просто работает сам по себе. У художников так принято.
Франсис бросил блокнот на стол.
В Лондоне ты таким же станешь.
Каким? — спросил Джеймс.
Который сам по себе. Одинокий ирландский парнишка, все такое.
Да много ты об этом знаешь, сказал Джеймс.
Уж достаточно, сказал Франсис.
Да ты, кроме как здесь, почти нигде и не бывал. Джеймс допил чай, съел две плюшки, понес чай Ллойду, сунув блокнот под мышку. Постучал ногой в дверь. Ллойд открыл, впустил его.
Спасибо, Джеймс.
Не за что, мистер Ллойд.
Ллойд взял у него еду, указал подбородком в сторону мастерской.
Заходи. Глянь. Скажи, что думаешь.
Джеймс снова прошелся вдоль картины.
Мне с каждым разом все больше нравится, сказал он.
Вот и хорошо.
Ллойд стоял в дверях мастерской, ел и пил.
Очень хочется при дневном свете увидеть, сказал Джеймс.
В свое время.
А можно открыть шторы?
Нет, Джеймс. Многовато тут недоброжелательных глаз.
Да уж, этого дела хватает.
Ллойд улыбнулся.
Твоя бабушка увидит — сбросит меня с утеса. Верно, мистер Ллойд.
А Франсис меня пристрелит.
Верно. Будете вы мертвым вдвойне.
Ллойд встал с ним рядом.
Может, Франсису и понравится, Джеймс. Кровь
солдат течет в море.
Он будет смотреть только на маму. Потом на себя.
Ты прав, Джеймс.
Джеймс засмеялся.
У них пар из ушей пойдет, мистер Ллойд.
Тебя послушать, ты этого ждешь не дождешься. Это верно.
А прабабушка что скажет?
Поди догадайся. Она всегда священников меньше бабушки слушала.
Но она же молится?
Еще как. Днем и ночью. Но только Богу. На священников с их предписаниями у нее времени нет.
То есть она с ним напрямую.
Без посредников, мистер Ллойд.
Джеймс вернулся к работе над картиной. Ллойд остался стоять перед холстом, разглядывая Марейд, сияние ее кожи, отсветы которого мерцают на окруживших ее островных, животных, камнях, высушенной ветром траве. Прошелся вдоль холста, проверяя, анализируя, поглядывая в зеркало, не сбился ли где в масштабе, бормотал на ходу — себе, Джеймсу: это моя лучшая картина, Джеймс, мой шедевр, этот мастодонт станет моим возвращением, новой визитной карточкой, он вскружит голову наполовину жене, превратит забытого отвергнутого непризнанного художника в знаменитость, поставит его в один ряд с Фрейдом, Ауэрбахом, Бэконом. Нет, рассмеялся он. Нет. Даже выше. Выше их всех. Выше всех этих душечек дельца — мое эпохальное произведение отодвинет их в сторону, сведет на нет их потуги, да и сами они покажутся настолько незначительными, что жена наполовину станет женой полностью и, став полностью женой, будет меня продвигать, повесит это судьбоносное произведение искусства на стену своей прославленной галереи, недосягаемой мечты каждого, и на открытии станет превозносить меня как Гогена Северного полушария, английского художника-экзистенциалиста, который почти четыре месяца прожил на богом забытом ирландском острове — один, вдали от цивилизации, отшельником в хижине, без электричества, водопровода, на рыбе с картошкой, она прославит меня как великого английского художника, который слущил с реальности все покровы, задался теми же вопросами, что и Гоген: «D’ou venons-nous? Que sommes-nous? Ou allons-nous?»: «Откуда мы? Кто мы? Куда идем?» Вот вам, пожалуйста, дамы и господа в шелковых шарфиках и при «Ролексах», уважаемые журналисты и журналистки из «Таймс», «Телеграф», «Гардиан», с Би-би-си — этот великий английский художник в очередной раз ставит перед нами все те же вопросы. Но не на материале французской колонии на Таити, где писал свои картины Гоген. Гораздо ближе к дому. Ближе ко всем нам, собравшимся здесь нынешним вечером. Он ставит эти вопросы применительно к Ирландии. К нам. К отношениям между Британией и Ирландией. С Ирландией, бывшей британской колонией. Ллойд, как и Гоген, задается доселе не получившими ответов вопросами о том, как мы все вместе существуем на этой земле, на этих островах, люди, животные, духи, все мы проходим одни и те же стадии рождения, жизни и смерти, бок о бок, в тесной связке, в рамках своего сосуществования, взаимозависимости — и все это он осознал так точно, так проникновенно, потому что жил на острове, на скале, окруженной морем, где все существование сведено к жизнеобеспечению, и все взаимоотношения на этой удаленной скале полностью обнажены, и этой великолепной работой художник задает нам вопрос, нет, бросает нам вызов: осмыслите свои взаимоотношения с землей, друг с другом, взаимоотношения Британии и Ирландии — разделяющее нас море по-прежнему окрашено кровью простых людей, мужчин, которые моют дома посуду, женщин, которые идут с матерями в магазин, детей, которые катаются с дедушкой на катере, а еще кровью молодых английских солдат и молодых ирландцев, называющих себя борцами за свободу, осмыслите хаос, проистекающий из этих смертей, из кровопролития, сосуществующий с красотой народа, пейзажа, изуродованного, выкорчеванного райского сада, оказавшегося в подвешенном состоянии, состоянии незавершенности, где призраки прошлого продолжают мерцать в настоящем. Спонтанный взрыв аплодисментов в рядах публики в шелковых шарфиках и при «Ролек-сах», в рядах журналистов и журналисток. Эту великолепную картину, дамы и господа, Ллойд создал, опираясь не только на Гогена — да еще и кивнув по ходу дела в сторону «Герники» Пикассо, — он также опирался на примитивное и наивное искусство, на свой давний интерес к этим способам творчества, и этот интерес подстегнуло его знакомство с Джеймсом Гилланом, мальчиком с острова: его изумительные наивные работы вы сегодня тоже можете здесь увидеть. Ллойд сдружился с Джеймсом, известным также под своим ирландским именем Шимас, и был поражен врожденным живописным талантом мальчика. Его врожденной способностью видеть глазами художника, осмыслять как художник. Творчество мальчика с самого начала связывалось в сознании Ллойда с работами древних китайских мастеров, писавших в линейном стиле, ставивших в один ряд людей, животных, духов: этот подход был забыт в европейском искусстве в эпоху Возрождения, когда линейный нарратив — сегодня мы можем его видеть в наскальной живописи — был отвергнут, чтобы дать художнику возможность сосредоточиться на единственной точке, единственном человеке, создать в картине доминанту.