А это что, плохо? — спросил Ллойд.
Для кого-то нет, сказал Массон.
Я человек утилитарный, Массон. Прагматик.
И?
Чем тратить деньги на умирающий язык, лучше строить дома и открывать больницы.
Это древний язык с древней историей. Манкский был таким же. И древнескандинав
ский. Ничего, мир без них как-то телепается.
И вам этого довольно, Ллойд? Телепаться.
Ллойд пожал плечами.
Чего ж делать-то? Нужно двигаться вперед.
Все сложнее, Ллойд.
Вы правы, Массон. Речь об общем благе.
И?
Если английский больше способствует общему благу, нужно говорить по-английски.
А что такое общее благо? Кто решает, в чем оно?
Хорошее жилье, школы, больницы.
Можно их завести, но говорить по-ирландски.
Правда? Здесь, на этом острове, такого не происходит. Здесь происходит одно: бедность. И отсутствие перспектив.
Массон опрокинул в рот виски.
Как художник может быть столь равнодушен к древней прекрасной вещи?
Если я заболею, я предпочту качественную больницу.
И все? В этом вся ценность языка? Попасть в качественную больницу.
Еще рассказать, что у меня за симптомы. Массон всплеснул руками.
От таких взглядов и правда заболеешь.
Марейд разлила по четвертой. Они выпили.
Эта страна была колонией, сказал Ллойд.
И ею остается, сказал Франсис.
Ллойд пожал плечами.
Язык — жертва колонизации, сказал он. В Индии. На Шри-Ланке. Жертва французского в Алжире.
Да, сходство есть, сказал Массон.
В Алжире и Камеруне насаждали французский. В Ирландии, Нигерии — английский. Ради прогресса приходится учить язык колонизаторов.
И?
Ллойд пожал плечами.
Так вот оно. Во всем мире.
И?
Ущерб уже нанесен, сказал Ллойд. Нужно двигаться дальше. Вкладывать деньги в то, что еще живо.
Язык еще жив, сказал Массон. Здесь, на острове.
И говорит на нем кучка старух, сказал Ллойд.
Марейд не старуха, сказал Массон. Бан И Нил среднего возраста. Язык далеко не так мертв, как того хотелось бы англичанам.
Я ничего не хочу, сказал Ллойд.
Вы всегда ненавидели этот язык, сказал Массон. Чувствовали в нем угрозу. Ваши соотечественники обращались с ним безжалостно. Как дикари.
Ллойд сложил руки, а ноги вытянул.
А, ну конечно, я и забыл. Французы обожали языки Алжира ^вскармливали и лелеяли берберский и арабский.
Хватит дурачиться, Ллойд.
А я дурачусь?
Безусловно.
Что ж вы не в Алжире, не боретесь с ущербом, нанесенным французами? Приехали сюда, браните англичан за их бессовестность, а сами ничем не лучше.
Я лингвист, я пытаюсь помочь.
Там бы и помогали.
Массон поднял бутылку, унимая дрожь в руке, в мыслях, ведь ты бы этого от меня хотела, мама? Чтобы я поехал в Алжир. Чтобы твой сын-лингвист работал ради тебя, твоего языка, твоего наследия.
Ты бы так обрадовалась.
Он подлил виски в чашку Бан И Нил, но медленно, чтобы текло тонкой струйкой.
А вместо этого я здесь, далеко от тебя, мама, на этой скале на краю света, изучаю не твой язык. Не такого ты для меня хотела, мама. После стольких-то лет. Стольких битв. Как же я далеко от тебя, от тех дней, когда, с тобой за руку, я шел по улицам городка, почти что города, скорее моего дома, чем твоего, хотя вела меня ты, твердо уверенная, что в узких проулках вдали от главной улицы найдется учитель, который научит меня языку твоего детства, твоего народа, который, как ты говорила, был и моим народом, хотя я никого из них тогда не знал, не встречал, видел только на фотографиях, видел у тебя на лице их улыбку, видел вас вместе, как вы, счастливые, сидите на стульях под деревьями у моря. Avant la guerre, говорила ты. Ты гладила их лица, а потом убирала их обратно к себе в сумочку. Мы ходили туда день за днем, отказывали учителям, которые тебе казались слишком небрежными, слишком сосредоточенными на разговорной речи, поговорить мы можем и дома, заявляла ты, и не успокоилась, пока не нашла то, что искала, в самом узком проулке, вверх по ступеням в чумазый домишко, мимо окон, выходящих во двор, который когда-то был садом: растения выполоты и заменены прагматичным слоем бетона, — а мы карабкались все выше и выше, в комнатушку с двадцатью партами, перепачканными и обшарпанными, но стоящими в четыре ряда — опрятная деградация. Во главе класса сидел мужчина в поношенном костюме, за солидным, но тоже видавшим виды письменным столом. Он встал не раньше, чем мы к нему приблизились. Предложил нам сесть, мы сели за отдельные парты и завели разговор о моем обучении, о том, что именно он и годится мне в учителя, потому что арабский я буду усваивать в строгости и требовательности. Но и с радостью, мадам Массон. С радостью. И это акт большого мужества, мадам, потому что родители, а особенно матери, по большей части слабы и трусливы: они позволяют своим детям скользить по поверхности этого великого языка, соглашаются на обучение разговорной речи, без углубления и понимания, и эти дети, эти молодые люди остаются недоучками, не до конца приобщаются к своим корням, не до конца погружаются в свою историю, а такое недоприобщение и недопогружение, сказал он, порой опаснее невежества. Недоучки считают, что всё знают, мадам Массон. При этом не знают они почти ничего, а понимают и того меньше. Вы же не хотите, чтобы сын ваш стал недоучкой, мадам Массон. И ты, мама, истово закивала.
Виски потек по краю чашки Бан И Нил.
Учитель пожал мне руку, добро пожаловать на занятия дважды в неделю, приступим в понедельник, каждый раз по два часа. В понедельник я отправился туда, сидел в классе вместе с еще девятью учениками, все мальчики, у всех кожа смуглее моей, скорее как у мамы, учитель вышагивал между партами, требовал ответов, иногда голосом, иногда тычком ладони по затылку, таким крепким, что на глаза наворачивались слезы, а порой и скатывались по щекам, а ты, мама, сидела снаружи, в коридоре, на стуле, нас разделял лист прозрачного пластика, я внутри учил арабский, который мне никогда не понадобится, ты снаружи читала роман по-французски и пила чай из термоса — к тому времени, как я вышел из класса, с красными щеками и глазами, термос опустел. Ты, мама, вздернула подбородок, приказывая мне не ребячиться, не раскисать, стать мужчиной, и пока мы шли домой в зимней мгле, между нами висело молчание.
Франсис выхватил у него бутылку.
Чего это ты тут раздурился, Джей-Пи.
Он наполнил чашки.
Slainte, сказал он.
Все выпили.
Вы бы сперва дома порядок навели, сказал Ллойд.
Массон громко вздохнул.
Англичанин против моей попытки спасти ирландский язык.
А смысл? — сказал Ллойд. Что вы пытаетесь доказать? Он почти мертв.
Пытаюсь убедить жителей Ирландии и Европы в том, что этот язык представляет ценность и его следует охранять.
Зачем охранять язык, на котором почти никто не хочет говорить?
А вот здесь, мистер Ллойд, я хотел бы процитировать поэта-елизаветинца Эдмунда Спенсера. Он писал: «А к речи ирландской нужно ирландское сердце».
Ллойд зевнул.
Сентиментальный вздор.
Не просто сентиментальный, Ллойд.
Правда? — сказал Ллойд. Джеймс и Михал говорят по-английски, так они что, не ирландцы? Михал повернулся к женщинам.
А чай есть, Марейд?
Она встала, двинулась к плите.
Аты что думаешь, Михал? — спросил Массон. Ты, когда говоришь по-английски, меньше ирландец?
Не люблю я про политику, Массон. И ты это знаешь.
Речь о языке, Михал.
А все едино.
Марейд сняла с дверной ручки кардиган.
Na bac leis an fae, сказала она.
И вышла из кухни на улицу.
Что она сказала? — спросил Ллойд.
Сказала, что не будет нам чаю, сказал Михал. Бан И Нил сняла с крючка платок.
Та me ag gabhail amach ag siul.
И тоже вышла.
Что она сказала? — спросил Ллойд.
Пошла погулять, сказал Михал.
Он встал.
Я тоже пойду.
Mise chomh maith, сказал Франсис.
Оба мужчины вышли вслед за женщинами, все шагали машисто, молча, пока не добрались до задов деревни, до огородов.