Сжимая его в кулаке, я добрел до застланного измятым покрывалом дивана, со стоном, точно вновь рассвирепел мой затаившийся радикулит, сел. Дорого бы дал, чтобы остались какие-либо сомнения, но знал уже, наверняка, бесповоротно знал: это ее футляр. Та семичасовая женщина, то телефонное Севкино «солнышко» — моя жена. В бессильной ярости пнул валявшуюся возле дивана подушку. Она взлетела, перевернулась в воздухе, плюхнулась на пол обратной стороной. Я вскочил как ужаленный, подбежал к ней, присел на корточки, уставившись на прилипшую к ее смятому животу скользкую желтоватую кишку…
Легче было умереть, чем коснуться руками. Я подобрал выпавшие из шкафа Севкины носки, брезгливо, преодолевая спазмы тошноты, отклеил через ткань одного носка эту липкую дрянь, завернул в другой и сунул в угол портфеля…
И все это делал я — врач Борис Платонович Стратилатов, отец, дед, муж, до комизма дороживший своей репутацией, много лет старавшийся, чтобы даже тень порока не пала на его чело…
Меня еще хватило на многое. Хватило, чтобы, покидая Севкину квартиру, снова нацепить темные очки и надвинуть на глаза шляпу. Хватило, чтобы оставить входную дверь открытой, — пусть кто-нибудь из соседей поскорей заподозрит неладное, в такую жару труп начнет быстро разлагаться…
А потом сидел в скверике на лавочке, я, вывернутый наизнанку несвежий носок. Смеркалось, вокруг сновали люди, заливались смехом две девчонки на соседней скамейке, где-то громко плакал, капризничал ребенок. Время от времени я доставал из портфеля замшевый футляр, рассматривал его…
Я был более предусмотрителен, чем она, заранее приготовил дозу. Она — то ли не сообразила, то ли не успела. И рисковала сильней меня — ей требовалось больше времени, чтобы накапать из флакона в стакан нужное количество капель, пока Севка отсутствует. Если бы она еще не была близорука… Дуреха, плеснула бы всё сразу, какая разница. И очки не понадобились бы… Боялась, что Севка, пригубив, какой-то не тот вкус почувствует, всполошится?..
Обнаружила ли она свою пропажу? Если да, то сейчас ей не позавидуешь. Но ведь не рискнет вернуться в комнату, где уткнулся головой в стол мертвый Сидоров… Бедная Вера… Я вскочил, заспешил к трамвайной остановке.
Казалось, никогда я не доберусь до своей квартиры, до телефона. Ворвавшись к себе, лихорадочно завертел телефонный диск. Трубку долго никто не брал, но мне следовало запастись терпением — знал, что, кроме Веры и дежурной санитарки, никого в глазном отделении нет. Не меньше десятка длинных гудков я услышал, пока прозвучал надтреснутый старческий голос:
— Глазное.
— Пригласите, пожалуйста, Веру, — попросил я. На всякий случай добавил: — Это ее муж.
— Занята Вера, — сказала женщина, — уколы делает. А чего ей передать? Чтобы вам позвонила?
— Не надо, попозже сам перезвоню. Я вам, кстати, часа два назад уже звонил, никто трубку не снимал. Вера выходила куда-то?
— А куда ей выходить? — обиделась вдруг она. — На работе Вера. Ну, может, во дворе с больными разбиралась, вы же знаете, какие они у нас, в глазном.
— Знаю, — не стал я вступать в дискуссию. — Всего вам доброго.
Вере я позвонил через полчаса. И были это несладкие полчаса. Удалось пока выяснить только одно — санитарка, единственная работавшая с ней сотрудница, не догадывается, что медсестра куда-то отлучалась. Как долго не было Веры в отделении? Халат в сумку, машина туда, машина обратно, четверть часа, не меньше, у Севки… Трясло, небось, как в лихорадке, когда тем грязным платком стирала отпечатки пальцев с бутылки и стаканов, немудрено, что не заметила, как футляр на пол соскользнул…
И еще об одном вспомнил я — о недавнем нашем разговоре после прочитанной в «Комсомолке» статьи. О том самом препарате, которым лишали сознания ищущих приключений мужиков ушлые авантюристки. Вера возмущалась вместе со мной — раздобыть такой флакончик в ее же, к примеру, отделении ничего не стоило…
На этот раз трубку сняла сама Вера.
— Как дежурится? — спросил я.
— Нормально, — ответила, — один только старичок, вчера катаракту делали, отяжелел. А почему ты звонишь, случилось что-нибудь? — Голос ясный, спокойный, не сравнить с тем невнятным, что звал к телефону Сидорова.
— Да книжка мне одна понадобилась, синяя такая, по хирургическому лечению щитовидки, нигде найти не могу. Тебе случайно на глаза не попадалась?
— Не припомню что-то, — протянула Вера.
— Жаль, — вздохнул. — Я тебе уже звонил часа два-три назад, никто не ответил.
— Дверь, наверно, в ординаторскую, где телефон стоит, закрыта была, не слыхала. Или во двор выходила овечек своих посчитать — разгулялись стариканы по теплу, морока с ними.
Она великолепно владела собой, даже способна была шутить. Всего лишь через три каких-нибудь часа… Смог бы я так?
— Ну, ладно, спокойной тебе ночи. До завтра.
— До завтра, — сказала она. — Не забудь после ужина масло поставить в холодильник, а то растает до утра. — Даже о масле не забыла…
Завтра нам увидеться не пришлось. И вообще до сегодняшней ночи мы с Верой не встретились. А теперь уже не встретимся никогда.
Известие о Севкиной смерти разнеслось по городу с поразительной быстротой, утром почти все о ней знали, ни о чем другом не говорили. К полудню стали известны подробности — чем отравили, что украли. Тоже повод для размышления — украли, оказывается, припрятанные у Сидорова семьсот долларов и триста немецких марок. Что-то не припомню, чтобы Севка когда-нибудь распространялся о хранившейся у него валюте и тем более о количестве, откуда выплыла такая информация, неизвестно. Меня она заинтересовала больше, чем всех остальных. Если это действительно не беспочвенные слухи, не бредятина, как поступила с деньгами Вера — припрятала где-нибудь, или уничтожила, чтобы ни малейших следов не осталось? Для меня важна была каждая деталь.
Я все время думал о Вере — что она сейчас чувствует, о чем думает. Почему она убила его? Не нужно иметь семь пядей во лбу, чтобы сообразить, когда она решила расправиться с Севкой, — после того, как рассказал ей о Платоше. Но что ей мой внук Платоша? И разве не знала раньше, какое Севка животное? За что отомстила ему? — наверняка ведь мстила, любые другие версии убийства я отметал. Подозревать же, что Вера позарилась на его паршивые доллары, — вообще кретинизм. Да и откуда ей знать о них? Или, на мою беду, знала, если тайком от меня бегала к Севке? Мне очень хотелось поскорей оказаться дома, глянуть жене в глаза, но еще больше страшился этого…
Хотелось или не хотелось, однако иного пути, кроме как домой, у меня после работы не было. Вместо Веры ждала записка. Она и сейчас лежит на столе. «Боренька, не смогла к тебе дозвониться, тороплюсь на вокзал. Звонила Настя, плакала, умоляла приехать. У нее большие семейные неприятности. Может быть, придется задержаться, тогда оттуда поеду на работу. Не питайся всухомятку и не забывай менять носки и рубашки. Целую, Вера».
С Настей я знаком. Гостила у нас несколько раз, даже оставалась ночевать. Верина подружка по училищу, работала акушеркой в районе, три часа езды от города. Веру я больше не видел, но слышал. Сегодня вечером звонила с работы — вернулась, здорова, у Насти все устроилось, завтра мне расскажет.
Теперь уже не расскажет. Два последних дня я провел без нее. Времени поразмыслить обо всем было предостаточно. Много сыскалось причин, чтобы мозгам моим сделаться, что называется, нараскоряку, но беспощадней всего изводило одно: как случилось, что Вера в точности, будто мысли читала, претворила в жизнь мои замыслы? Я не верю ни в какую бесовщину, всему при желании можно найти объяснение, но это не случайное совпадение, это за пределами человеческого разумения. По крайней мере, моего. Муж и жена, говорят, одна сатана. Есть еще поговорка, что с годами супруги даже внешне делаются похожими. Но ведь с годами. Мы слишком мало прожили вместе, чтобы просто притереться друг к другу, о какой «одной сатане» речь?..
Сидорова хоронили сегодня, народ сбежался отовсюду. Провожали по высшему разряду — гроб поставили в холле административного корпуса, венков и цветов нанесли видимо-невидимо. На кладбище поехали три автобуса и не меньше десятка легковых машин. Играл оркестр. Разве что салюта не было. Я стал свидетелем зрелища, о котором мечтал: как Севку опускают в яму и забрасывают сверху землей. Но ничего не испытывал — ни радости, ни грусти. И если способен был думать о чем-либо связно, так лишь о том, почему, почему, почему моя жена решилась на величайший в мире грех, что двигало ею. Почему белее снега стала, когда говорил ей о Платоше, почему сказала о Севке «пусть он теперь сам защищается»? Чем он достал ее? Шантажировал? Пришла к убеждению, что не будет у нас нормальной человеческой жизни, пока дышит Севка, за наше счастье боролась? Неужели убила из-за меня? Какой бы пролился бальзам на мои раны и как хотелось верить в это, но что-то плохо получалось…