И жизнь покатится дальше, та же самая жизнь, день лучше, день хуже, только уже без Сидорова. Но не для меня. Не для меня, который завтра, если не умру сегодня, должен смотреть Вере в глаза. И завтра, и каждый день…
У Веры удивительные глаза. Как нельзя лучше соответствуют ее характеру. У них нет определенного цвета, я мог бы насчитать не менее десятка оттенков — от темно-серого до ярко-зеленого. Зеленый мне нравится больше всего — это цвет ее любви. Цвет молодой апрельской листвы. А еще нравится глядеть на них, когда они закрыты. Люблю смотреть на спящую Веру. Мне часто приходится видеть ее спящей — особенно с тех пор, как уволилась из нашего отделения и перешла в соседнюю больницу дежурной сестрой. В выходные дни, когда я не работаю, а она утром возвращается домой, отсыпается.
Спящая, она преображается. Не уверенная в себе, способная на поступок женщина — трогательный, невинный курносый подросток. У нее даже показывается в уголке приоткрытого рта сладкая дремотная слюнка, точно у ребенка. Тихая, беззащитная примерная девочка, для которой невозможно, непредставимо что-либо общее не только с Сидоровым, но вообще со взрослым дяденькой. Когда в квартире прохладно, она, мерзлячка, засыпая, до подбородка натягивает на себя плед. Он слегка обрисовывает контуры ее девчоночьей груди, зато прячет сильные, тяжеловатые для нее, сексуальные ноги зрелой женщины.
Веру я люблю. Даже сегодня, сейчас, после того, что знаю о ней. Опять то же слово — «люблю», — которым, за неимением другого, вынужден обходиться, передавая свои чувства к ней. Валю люблю, Веру люблю, люблю грозу в начале мая, люблю футбол…
Наверное, в чистом, рафинированном виде «любить» — это когда страдаешь без чего-либо. Когда больше, чем просто нравится. Когда дорожишь чем-то превыше всего остального. И несть числа этим «когда». Но какими словами передать, что я испытываю, когда Вера купает меня под душем? Среди многих других есть у нее и такая причуда. Сначала я сопротивлялся, стеснялся, честно сказать, но потом привык и удовольствие получал громаднейшее. «Брызги шампанского». Тоже любовь? И что, если не любовь?
Валя никогда не ходила передо мной голой — просто так, без надобности, даже в невыносимое летнее пекло. Не думаю, что решающую роль играла здесь наша дочь, которая могла появиться в любую минуту. И не стыдливость это, не закомплексованность — то самое извечное девичье целомудрие, которое у многих не способны истребить ни замужество, ни материнство, ни меняющиеся времена. Для Веры же — если позволяла комнатная температура — привычная форма одежды. Верней, неодежды. К этому я тоже привык. Для Веры это было естественно. Не хорошо, не плохо — естественно. Готовит на кухне еду, читает на диване книгу, причесывается перед зеркалом. Безупречно, беспроигрышно молодая обнаженная женщина. Не голая — обнаженная.
Вера, знаю, в такой привычке не одинока. Но многие, уподобляющиеся ей, очень рискуют. Рискуют, что мужчина привыкнет к ее сплошь открытому телу, исчезнет некая загадочность, тайна, а с ними вместе и волнение, влечение. Надо быть чересчур уверенной в себе, а того больше в муже, чтобы изо дня в день продлевать опасный эксперимент. Трудно судить, как повлияло бы на меня Верино неглиже, не велик опыт нашей совместной жизни. Но так же трудно мне вообразить, что перестал бы любоваться Вериной юной статью, плавностью линий, здоровой белизной, охладел к ней.
Схема выстраивается сама собой: к Вале любовь головная, сердечная, к Вере — чувственная, плотская. Всё это так и всё не так, совершенно не так. Но что другая любовь — определенно. А может, вовсе и не другая. Та же, моя, мне лишь ниспосланная любовь. Потому что один я, одна голова, одно сердце, одни желания. И была ведь еще Маргарита, разве ее не любил? И еще была любовь Веры к Севке. К Севке, которого она ненавидела и презирала. Точно знаю, что ненавидела и презирала…
* * *
Как любим — опять «любим»! — мы обольщаться. «Я сам обманываться рад», лучше не скажешь. Но, с другой стороны, чем бы еще тешили себя в серой, замотанной нашей жизни, где удач много меньше, чем разочарований? И нужен нам, обязательно нужен кураж, посыл — не так уж существенно, кнут это или пряник, — чтобы подкармливать честолюбие, не дать себе раскиснуть, завять, деградировать. Возможно, не достиг бы таких высот Ростропович, не выбери его, тогда еще мало известного музыканта, оперная дива Вишневская. И одной Вишневской дано знать — а может быть, и ей не дано, — почему множеству других, не менее — тогда — достойных кавалеров предпочла отнюдь не Аполлона виолончелиста Ростроповича…
Тайна тайн — дороги и люди, выбираемые нами. Почему Лариса выбрала Ивана Сергеевича? Что женат, что детей двое, что в отцы ей годится, что тоже не Аполлон, что простой машинист — не самое большое мое удивление. Но чем взял? Каким куражом? Чем покорил ее — рассудительную, знающую себе цену, восемнадцатилетнюю? Ее, выросшую в семье, где царил культ умной книги, тонкой шутки, хорошего вкуса — не моя, в основном, заслуга, Валина. Лариса потеряла маму в десятилетнем возрасте, но фундамент Валя успела заложить крепкий. Сама была на стихах помешана и дочь пристрастила. Восторженная, романтичная, насмешливая Лариса — и хмурый молчун Иван Сергеевич. Если бы только один я не понимал. Диву давались, отговаривали, едва ли не за руку оттаскивали все — родственники, друзья, соседи. Мягкая, пластичная Лариса осталась незыблема, как скала. Случайное, вульгарное знакомство в трамвае — при ее-то устоях и принципах, любого нахала лишь одним взглядом отшивала! — и скоропалительное, через полгода замужество.
Разглядела в нем что-то не ведомое мне, остальным? Глупости, я достаточно опытный и проницательный человек, чтобы с первой встречи понять — разглядывать там было нечего. Разве что усы — так сейчас из десяти мужиков пять какую-нибудь растительность на лице отращивают. Оказался он редкостным, гибельным для женщин умельцем-мужчиной? Судить не могу, но для этого Лариса должна была лечь с ним в постель — она, невинная, ручаюсь, что тогда еще невинная. И соответственно, не имевшая возможности сравнивать. Что-то прочитала в его глазах, пожалела? — тоже ведь женщинам, тем паче русским, свойственно. И это исключается. Иван Сергеевич, как большинство усатых пролетариев, старается выглядеть тертым мужиком, способен вызвать всякие чувства, но уж только не сочувствие, не жалость.
Я много раз об этом беседовал с дочерью. И до ее брака, на эмоциях, и после — в самом деле интересно было, как отцу, как мужчине, наконец. Но кроме маловразумительного «он хороший, ты его, папа, не знаешь», ничего путного не добился. Я боялся, и все время пытался втолковать ей это, одного — что опомнится, прозреет и увидит: ее избранник, мягко выражаясь, не само совершенство. Но увидит уже не одна, с ребенком на руках — бравый машинист, не трудно мне было подсчитать, «осчастливил» ее через месяц — с ума сойти, это Лариску-то! — после знакомства в том злополучном трамвае. О прерывании беременности даже слушать не хотела, в прямом, не переносном смысле — затыкала пальцами уши…
Я всегда хотел, чтобы этот неравный брак распался. Перспектива, что Лариса останется матерью-одиночкой, меня не страшила — жили с дочкой вдвоем, чудно прожили бы и втроем, с маленьким, не велика беда. А в том, что Лариса со временем нашла бы себе достойного мужа, не сомневался — и ребенок не стал бы помехой. Ждал, надеялся.
Ждал и надеялся, почти восемь лет, Платоша уже в школу пошел. Но всего непостижимей, что живут они хорошо, дружно, Лариса до сих пор любит его — не заметить это невозможно. Восемь лет — более чем достаточный срок, чтобы разобраться, кто есть кто. Не откупиться ему было ни гусарскими усами, ни многозначительным молчанием, которое поначалу влюбленная дуреха могла принять за проявление сдержанного мужского ума…
Сегодня я не хочу, чтобы Лариса ушла от Ивана Сергеевича. Вовсе не потому, что в моем доме появилась Вера. Меня не станет, кто позаботится, кто защитит дочь и внука, если не сложится новая Ларисина жизнь? Иван Сергеевич, оказалось, не худший вариант. Есть с чем сравнивать. Сидорова больше нет, этого паразита можно теперь не опасаться, но Сидоровы не перевелись.