Сексуальный опыт у меня очень небольшой. В сравнении с большинством мужчин — смехотворный. Я был близок с четырьмя женщинами. Между Валей и Верой, исключая Маргариту, проскочила еще одна женщина, о которой и вспоминать не хочется, — случайная, невразумительная история в командировке. Вали уже не было. Всех троих, командировочная не в счет, я любил. Одним и тем же словом — «любил» — приходится передавать столь разные чувства, которые испытывал к трем женщинам. Но всех троих я любил, иначе не стал бы с ними близок. Для меня близость без любви не только мало привлекательна, но и, боюсь, невозможна. А если вкладывать в это слово «любовь» его настоящий — для меня настоящий — смысл, любил я Валю. Так, по крайней мере, мне кажется. То ли оттого, что была она первой, непорочной, то ли потому, что так нелепо Валя погибла долгих десять лет назад. Нам свойственно идеализировать и самих умерших, и свои отношения к ним — с каждым отлетевшим годом все сильней, сентиментальней.
Меня, я предполагал, похоронят рядом с Севкой Сидоровым. Рядом с Валей мне никогда не лежать. И не в том причина, что открыли на кладбище новый район, нет возле первой моей жены свободного места. У Вали нет могилы…
Это случилось в том же — будь проклят «везучий» день, когда удалось мне достать туда семейную путевку, — Адлере. За день до нашего отъезда. Я на берегу играл в преферанс, Лариса с подружками смотрела в павильоне мультики. День выдался жаркий, но ветреный, как нередко бывает на Черном море. Последнее чувство, которое ощутил я к живой Вале, — неудовольствие. Она захотела поплавать, забрала у меня надувной матрас, на котором я так удобно пристроился. Компаньоны мне попались толковые, игра получилась интересной, азартной. И о Вале позабыл, и о матрасе. Что-то всколыхнулось во мне, когда к одному из моих соперников подошла дочь, мокрая, трясущаяся, сказала:
— Ой, пап, дай мне чего-нибудь, я замерзла.
Тот оторвался от карт и, протягивая ей свою рубашку, глянул на воду:
— Низовка пошла. Ты больше в воду не лезь, видишь, какой ветер разгулялся.
Я тоже уставился на море, покрывшееся крупной, угрюмой рябью. О лихо разгулявшемся вдруг ветре можно было прознать и раньше — карты начало сдувать, приходилось накрывать их галькой. Встал, подошел к пенистой водной кромке, посмотрел в одну сторону, другую — желтого матраса не увидел. Я еще не впадал в панику, хоть и не раз поругивал жену за легкомысленную привычку заплывать на матрасе далеко в море. Она в ответ смеялась, говорила, что блаженствует, оставшись наедине с небом и морем, не слыша и не видя шумного человеческого лежбища. Стихи, шутила, сами собой сочиняются…
Да, я еще не паниковал, но захолодило сердце беспокойное, нехорошее предчувствие. Старался отогнать назойливую мысль об унесенном ветром легком, ненадежном матрасике, ждал, что с минуты на минуту появится Валя — веселая, загорелая, белозубая. Четверть часа спустя поднял тревогу, бросился искать спасательные службы, объявляли по радио…
Желтый матрас нашли к вечеру, километрах в десяти от берега. Без Вали. Оставалось надеяться на чудо — плавать она почти не умела. Один шанс из тысячи — подобрало какое-нибудь случайно оказавшееся рядом судно. Чуда не произошло, Валино тело не найдено по сей день — мне бы сообщили, если бы обнаружили, я оставил адрес, телефон, деньги. Смерть всегда глупа и нелепа, но есть глупейшая, нелепейшая. Могилы у Вали нет. На земле нет…
Я любил Валю. Это была высшая, счастливая форма любви, о какой недефективный мужчина только мечтать может. Редчайшее везение для человека моего склада. Это была спокойная любовь. Спокойная, уважительная, добрая. Я никогда не ревновал Валю. Не оттого, что повода не давала. Есть женщины, к которым просто не может пристать что-либо грязное, порочное, двусмысленное. Женщины, органически неспособные лгать, хитрить, лукавить. Все земные женщины изначально предрасположены к неожиданным сменам настроения, беспричинным всплескам хандры или веселья, но не могу припомнить, чтобы Валя хоть однажды позволила себе какой-нибудь нелогичный выверт. Мне было хорошо с Валей. Я совершенно не мог без нее, места себе не находил, если доводилось разлучаться. Сыщутся, конечно, мужики, которым такая любовь даром не нужна — пресная для них, тусклая. Не стану переубеждать их, могу лишь посочувствовать.
У меня много Валиных фотографий. Давно увлекаюсь этим, очень любил снимать и жену, и дочь — особенно «скрытой камерой», когда не позируют. Храню фотографии не в альбомах — в картонных коробках из-под обуви, на каждой крышке написан год. Семнадцать лет совместной жизни, семнадцать коробок. Время от времени достаю одну из шкафа — только одну, один какой-нибудь год — и разглядываю. Долго, подробно. На большинстве из них Валя улыбается, даже когда не подозревала, что я навел на нее объектив. Семнадцать лет любви — к жене, ко всему миру, видевшемуся намного добрей, умней, надежней, чем потом, когда Вали не стало.
Одна ее фотография висит на стене — моя любимая. Тот летний день я великолепно помню. Валя не успела увернуться от проезжавшей мимо поливальной машины, а скорей всего водитель, молодой парень, созорничал — стояла, обескураженно раскинув руки, в промокшем, облепившем тело сарафане, изнемогала от смеха…
Маргарита и Вера были разными людьми, во всем разными, но в одном сходились. У той и другой хватало ума и такта с подчеркнутым уважением относиться к моей памяти о Вале. Лишь однажды, после особенно как-то нежной, чувственной близости, Вера неожиданно спросила:
— Тебе с ней было лучше, чем со мной?
Я не ответил, повернулся спиной.
— Извини, — сказала она, и бережно, как маленького, погладила меня по волосам…
Я взглянул на часы — семь минут первого ночи. Моя жизнь продлилась еще на одни календарные сутки. На табличке моей могилы после тире будет стоять цифра, на единичку превышающая ту, которую вписали бы, закончи я свои размышлизмы несколько минут назад. Впрочем, за основу, наверное, возьмут дату на прощальной записке. Удачно, кстати, получилось — новая цифра совпадет с числом, когда я родился, — удобно будет высчитывать, сколько лет, месяцев и дней я прожил. Кому удобно, и кто будет высчитывать? Платоша, Платошины дети? Случайно проходящий мимо ротозей?..
Я вдруг понравился себе. Жаль, никто этого не узнает и не оценит. В последнюю ночь своей жизни я был спокоен, рассудителен, трезв. Не заламывал руки, не слал проклятия судьбе, уготовившей мне такую горькую, безвременную кончину. У меня даже получается иронизировать над самим собой, не утратил способности анализировать, сопоставлять. Все-таки я молодец, держу себя в руках. Может быть, потому, что в любую секунду, если захочу, могу передумать, не глотать порошок? Интересно, как бы я вел себя, приняв уже снадобье, которое должно подействовать, скажем, через час, и ничего нельзя изменить, поправить? О чем думает человек, решивший умереть, бросившись с высокого балкона? В те считанные секунды, пока долетит до земли. Я выбрал легкую, безболезненную, бессознательную смерть, во сне…
А что случится, если не проглочу? Завтра пятница, рабочий день. Вера придет около девяти, после моего ухода из дому. Откроет дверь, переоденется, умоется, перекусит на кухне и завалится соснуть. А я в это время буду торчать у себя в отделении, никакой осмысленной работы, конечно, не предвидится, все станут обсуждать вчерашние Севкины похороны, настаивать на собственных версиях его убийства. Хотя вряд ли этих версий наберется много. Уже известно, что женщина, отравившая, а потом ограбившая Сидорова, наверняка грязная уличная шлюха, достаточно взглянуть на ее замызганный носовой платок. Задуманный мною штопаный лифчик, вообще-то, убедительней, но и платок сойдет. Непонятно только всем, зачем ей было убивать, могла бы не брать такой грех на душу. И я тоже приму в диспутах посильное участие, чтобы не вызвать подозрений. Скажу, что жаль, конечно, парня, но как можно приводить в дом подобранных на вокзале бомжих-алкоголичек?