Вера появилась в нашем хирургическом отделении на полгода раньше, чем Сидоров. Я знал — разве утаишь в маленьком коллективе? — что развелась недавно с мужем, разменяла квартиру и перешла к нам, потому что жила теперь поблизости. Работала в перевязочной и — вот уж это я сразу заметил — сестрой оказалась умелой и расторопной. А еще была она милая, улыбчивая, легко смущалась и краснела, будто невинная девица, а не успевшая побывать замужем женщина.
А волосы… Ее золотистые, с краснинкой волосы я впервые увидел вечером в ординаторской, когда дневная смена уже отработала и никого из врачей, кроме дежурного Сидорова, не осталось. Я задержался, консультируя в другом отделении, вернулся, заглянул еще в палату к своему прооперированному в тот день больному. Потом — потом направился в ординаторскую переодеться. Дверь в нее часто капризничала — вдруг, ни с того ни с сего начинала плохо работать. И буквально через минуту, безо всякого вмешательства, могла вновь исправно закрываться и открываться. Потянул ее на себя — не поддалась. Решил, что у строптивой двери очередной «заскок», дернул посильней. Мне и в голову не пришло, что кто-то там закрылся на крючок, не было у нас такого обыкновения.
То ли я силы не рассчитал, то ли крючок оказался хилым — дверь с треском распахнулась, застигнутые врасплох мужчина и женщина, тараща глаза, вскочили с дивана.
Судя по всему, ворвался я в самый пикантный момент — они только приступали к любовным утехам. Веру Севка уже раздел — сама разделась? — а он еще не успел стащить брюки. Узрев меня, остолбеневшего на пороге, она тихо ахнула, сдернула с дивана простыню, с немыслимой быстротой обмоталась ею и отвернулась. На секунду мелькнуло очень белое, той простыне под стать, гибкое тело с остро торчащими грудками. Но почему-то больше поразили меня разметавшиеся по плечам пушистые рыжие волосы — слишком, показалось, много, просто неправдоподобно много этих волос, настоящий водопад.
Я не маленький мальчик, да и профессия моя не та, чтобы оторопеть при виде голой женщины, однако совершенно вдруг растерялся. Настолько, что не сразу захлопнул дверь, продолжал изумленно пялиться. В чувство меня привел спокойный, насмешливый голос Сидорова:
— Пардон, Борис Платонович, накладочка вышла.
Я очнулся, грохнул дверью, испуганно огляделся. На счастье — чье и какое счастье? — никого из вышедших в коридор больных поблизости не оказалось. И сестер или санитарок тоже — вот бы поразились они, заметив, как швырнул я дверь и отскочил. Стараясь вышагивать спокойно, я двигался по длинному коридору, взбешенный донельзя.
Хуже всего, что я не имел возможности уйти отсюда, избежать неминуемой встречи с Севкой, если он еще торчал в ординаторской, — одежда моя висела там в шкафу. Заглянул в процедурную, обрадовался, что никого в ней нет, сел на стул, откинувшись гудящим затылком на стену. Решил подождать минут пять-десять, пока они оденутся и уберутся, крепко надеялся, что у Сидорова хватит ума и такта хоть сегодня не попадаться мне на глаза, спрячется где-нибудь.
Но он не спрятался. Сидел на том же, аккуратно теперь застеленном диване, забросив ногу за ногу. Улыбнулся мне широко, радушно, как старому доброму приятелю, — у него это всегда хорошо получалось.
— В цивилизованных странах, Борис Платонович, принято на дверную ручку снаружи вешать галстук, давая знать, чтобы кавалера с дамой не беспокоили. Но мы, увы, живем не в цивилизованной стране, вся надежда на крепкие запоры. А этот чертов крючок… Ой, не могу… — и зашелся таким громким, безудержным смехом, что слезы в глазах проступили.
Он трясся, подпрыгивал, звучно шлепал себя по бедрам, буквально изнемогал от смеха, жестами приглашая меня присоединиться к веселью. Я молча снял халат, надел пиджак, шляпу, плащ, медленно повернулся к нему:
— Я бы попросил вас, Всеволод Петрович, свои амурные дела впредь устраивать где-нибудь на стороне. И не превращать отделение в… в…
Он не стал дожидаться, пока я отыщу нужное слово. Не хохотал уже — лишь улыбался. Мило, дружески — душка Сидоров! — улыбался.
— Да знаю я, знаю, Платоныч, лукавый попутал. Вошла она, понимаете, а я как раз…
— Меня эти подробности не интересуют, — сухо оборвал его я. — И вообще советую вам не трогать наших сотрудниц, иначе гарантирую большие неприятности. Это не пустые слова, получите возможность убедиться. — Заспешил к выходу, он, когда я поравнялся с ним, встал, придержал меня за рукав:
— Не сердитесь, Платоныч, ну случилось так, расслабился немного, с кем не бывает. Думал, все ушли, а тут вы…
— А если бы не я, кто-нибудь другой? Больной, например? Гнусно это, вы, врач, неужели не понимаете?
— Так ведь крючок… — начал было Сидоров, но я рывком высвободил руку и дверью за собой стукнул разве что чуть послабей, чем недавно.
А еще я боялся встретить по дороге Веру. «Боялся», возможно, не то слово — стыдился посмотреть ей в глаза. Обошлось, не встретил. На следующее утро, идя на работу, тоже досадовал и злился, но Веры на утренней планерке не было. Три дня не появлялась она в больнице. Звонила, сказала, что прихворнула, взяла больничный лист.
Между тем вечером и тем утром пролегала ночь. Совершенно идиотская ночь. Почти не спал. И никак не мог понять, что, собственно, произошло, отчего я так распалился. Не бог весть какое событие, закрылся блудливый парень с такой же, судя по всему, девицей, чтобы несколько минут потискать друг дружку, порезвиться, облегчиться. Отвратительно, конечно, что в больнице, в ординаторской, но не они, к сожалению, первые, не они последние.
Среди ночи я вдруг проснулся. Со мной это нередко случается. Полежу немного, с боку на бок поворочаюсь — и снова проваливаюсь. А тогда почему-то долго не мог заснуть, мысли всякие одолевали. И привязалась ко мне Вера, клещом вцепилась, как порой мотив незамысловатой, ненужной песенки, способной изводить часами. Все время в памяти мелькала — то лицом ко мне, молочно-белая, гологрудая, то спиной, с разметавшимся пламенем волос. Нет-нет, к эротическим видениям, навещающим время от времени каждого, тем паче неженатого мужчину, это никакого отношения не имело. Я не возбуждался, не томился — просто вспоминалась Вера, выскакивала неожиданно из каких-то неведомых тайников памяти, пропадала, опять возникала. Пробудился утром с тяжелой головой, невыспавшийся и раздраженный. Вера на работу не вышла, и я, сам не зная отчего, тихо порадовался этому.
Зато Сидоров был едва ли не первым, кто встретился мне. Издалека его увидел: он курил на лестничной площадке. Я подумал, что он меня дожидается, хочет, наверное, как-нибудь загладить вчерашнюю историю или, скорей всего, намекнуть, чтобы язык держал за зубами. Второй вариант меня сразу же покоробил: мне не только говорить об этом — даже вспоминать противно было. И вообще я меньше всего нуждался в намеках, к тому же сидоровских, как должен себя вести в подобных случаях.
Но я заблуждался. Как ни в чем не бывало протянул он мне для пожатия руку, светло, лучезарно улыбнулся — никаких проблем.
Тоже, между прочим, задачка не из простых — как поступить, если считаешь невозможным для себя пожать кому-нибудь руку, а тебе ее протягивают. Пожать не заклятому врагу, не оскорбившему тебя, а человеку, которого не уважаешь, чьей руки неприятно касаться. И я, конечно, не посмел оскорбить, унизить его, сделать вид, будто не заметил его приятельского жеста. Единственное, что позволил себе, — постарался до минимума сократить эту тягостную повинность.
Но это к слову, речь сейчас не о Севке — о Вере. С Верой я повстречался через три дня, когда смесь неприязни и удивления уже несколько разбавилась, поостыла. Своих больных, если это не рядовая процедура, я всегда перевязываю сам. С помощью перевязочной сестры, понятно. Вера вообще легко и быстро краснеет, а тогда, увидев меня в перевязочной, прямо-таки заполыхала. Нижняя часть ее лица была скрыта под маской, но уши и даже лоб сделались пунцовыми. Я близко увидел ее глаза — зеленовато-серые, предательски влажные, страдальческие: глаза волочимой под нож овечки…