Литмир - Электронная Библиотека

Все прочие подготовительные мероприятия я уже завершил — выкупался, побрился, подстриг ногти, сменил майку и трусы. Хочу выглядеть в гробу посимпатичней? А черт его знает, хочу, наверное, иначе не стал бы тратить на это последние минуты.

Сидоров сегодня, кстати, взоры не радовал. Кожа синюшная, отекшая, рот приоткрыт. У него и живого, особенно когда задумывался, не контролировал себя, частенько отваливалась нижняя губа. Лицо у Севки никогда интеллектом не блистало, а уж с отвисшей губой… Но ему и не нужен был интеллект — ни истинный, ни показной. Может быть, как раз таким, «простецким», рубахой-парнем, безо всяких там «интеллигентских» фиглей-миглей он больше нравился?

Кому нравился? Больным? Для него, врача, не последнее дело. Это лишь в совфильмах, о зарубежных не говорю, доктор обязан выглядеть как метрдотель дорогого ресторана. Нашему брату-хворому подавай чего-нибудь попроще. Точней, не попроще, а поближе, приземленней, чтобы на одном языке говорить, не напрягаться.

Кому нравился? Коллегам? Увы, нравился. И наверняка больше, чем я. Свой парень, без выкрутасов, ну, выпить не дурак, ну, бабник наглый, ну, матерщинник, так это еще никому у нас во вред не шло, чуть ли не за доблесть почитается. Не книгочей он, не театрал, не меломан, тонкости, деликатности не хватает? Тоже не порок, видали мы этих выпендрюг, одно удовольствие от них — головная боль.

Кому нравился? Женщинам? Тут уж я могу выделять желчь сколько угодно — что было, то было. Женщинам Сидоров нравился. Всяким женщинам — и высоколобым, и высокобедрым.

Одна из самых больших загадок в моей жизни. Мне трудно судить о мужской привлекательности, но, будь я женщиной, в сторону Севкину не глянул бы. И ни при чем тут его тупость и хамоватость. Накачал пивом брюхо к неполным тридцати годам, рожа круглая, лоснящаяся, золотой зуб в ухмылочке посверкивает… Нравился, нравился он женщинам. Не слухами пользуюсь, собственных наблюдений хватало, чтобы догадываться: почти все наши медицинские сестрички, кто помоложе да посимпатичней, переспали с ним. И моя жена Вера тоже. Старался не вспоминать, как «застукал» ее с Севкой в ординаторской, не заговаривать с ней об этом, но ведь было, было, было, не выдернешь из памяти, как зуб гнилой из челюсти.

Аут бэнэ, аут нигиль. Знаменитое кредо древних — о мертвых или хорошо, или ничего. Севку Сидорова закопали сегодня в жирную кладбищенскую землю, порядочно ли перемывать ему косточки? Даже наедине с собой. Может быть, я заполучил такое право, потому что вскоре уйду за ним вослед? Не могу пересилить себя в ненависти к человеку, которого приговорил к смерти?

Я, врач, давший четверть века назад клятву Гиппократа, призванный спасать человеческие жизни, доненавиделся до того, что решился оборвать одну из них, пусть и гнусную, неправедную. Я, потомственный интеллигент, просвещенный, смею надеяться, и психически нормальный человек. Я, провожавший сегодня Сидорова на кладбище, и ни жалости, ни сострадания, ни угрызений совести не испытавший…

Не одна Вера тому причиной. Все выглядело бы слишком просто и банально, будь вызвано замышляемое мною убийство всплеском черной ревности стареющего мужа молодой жены к молодому же удачливому сопернику. Я приговорил Сидорова к смерти потому, что такой мерзавец не должен жить среди людей. Потому что ничего, кроме вреда, его топтание земли не приносило. И прекратив раз и навсегда это зоологическое существование, избавив больных, избавив женщин и детей от этого подонка, свершил бы богоугодное дело.

И вот здесь в цепочке моих размышлений самое уязвимое место. Мне ли судить, кто достоин, а кто не достоин жизни, мне ли решать? И если действительно ни один волос не упадет с головы без божьей на то воли, кто вправе брать на себя его миссию?

С Богом у меня отношения сложные. Особенно в последнее время. Нынче все вдруг стали верующими. Не просто верующими — глубоко, истинно, давно-давно верующими. Сейчас редко сыщется интервью с любой более или менее заметной личностью, где бы не затрагивался вопрос о вере имярек в Бога. И за ничтожным исключением каждый из этих деятелей заявляет, что всегда, конечно же истинно и глубоко, веровал, просто время было такое, что приходилось таиться. А любимая книга, с которой не расстается и обязательно читает перед сном, разумеется, Библия. Может быть, мне не повезло, но никогда в своей достаточно долгой жизни не встречал ни единого верующего — в школьные, институтские, в последующие годы. Откуда их столько?

После августа девяносто первого в одной из телепередач Юрий Никулин остроумно заметил, что он, кажется, остался единственным в Москве, кто не сражался на баррикадах у Белого Дома. Я скоро останусь единственным не верующим в Бога. А ведь хотел бы. Очень хотел бы. Верующему легче живется — есть на кого надеяться, есть от кого ждать помощи в лихую годину. Если бы я мог сейчас обратиться к нему, рассказать, объяснить, попросить благой веры и крепости духа, прощения попросить…

Услышал, увидел бы он меня, различил бы в земном муравейнике? Всевидящему господу с каждым годом приходится трудней — катастрофически растет число людей на опекаемой им планете. Нас уже около шести миллиардов — как тут за каждым волосом углядеть? К тому же я ему не угоден — грех самоубийства один из самых тяжких, самоубийц даже запрещали хоронить на одном кладбище с прочими людьми. А среди этих прочих немало убийц. Тоже есть над чем задуматься: почему оборвать другую человеческую жизнь менее преступно, чем собственную? Всевидящему Богу лучше знать? Всевидящему… Булгаковский Воланд, кстати, наблюдал за происходящим на Земле, рассматривая глобус. Или сатана масштабами человеческого волоса пренебрегает? Библию, между прочим, я читал. Заставлял себя читать — банальность на банальности, еще и невозможным языком написана. Увы, ни одну струну во мне она не затронула…

У каждого, видно, свой Бог. У меня тоже. Ни малейшего отношения не имеющий к изображениям на иконах или картинах. Для меня он — Вселенский Разум, Наивысшая Справедливость, он никак не может и не должен выглядеть — усы, борода…

Сейчас, в свою последнюю ночь, не хочу и не стану кривить душой. Если действительно Бога нет — то ни перед ним, ни перед самим собой, что, вообще-то, одно и то же. Я готов взять назад слова о том, что убийство Сидорова — богоугодное дело.

Бог с ним, с Богом. Убийство — не в припадке или пьяном угаре, а выношенное, продуманное, подготовленное — слишком личное, слишком интимное дело, чтобы делить с кем-нибудь ответственность, даже с Богом. Но я и не Раскольников с его претензиями на роль и право всемогущего Юпитера, мне ни себе, ни кому другому что-либо доказывать не нужно. И не бык, которому ничего не дозволено.

А кто я? Кто человек, недвижимо — пока по своему желанию — лежащий на диване в белой майке и синих спортивных штанах? Борис Платонович Стратилатов, сорока восьми лет, врач хирургического отделения Первой городской больницы. Отец дочери Ларисы двадцати шести лет и дедушка внука Платоши. Муж Веры Стратилатовой, ровесницы дочери. Кто еще? Остальное, в сущности, не важно для человека, собравшегося отравиться. Кроме, пожалуй, того, что кандидат в самоубийцы непростительно, возмутительно влюблен в собственную жену. Да, чуть не забыл — я еще человек, подаривший жене замшевый коричневый футляр для очков. Вера по неосторожности прожгла его на краешке, пепел от сигареты уронила, наверное…

Поздняя любовь… Уж столько об этом написано, сказано — мои ощущения и размышлизмы ничего не убавят и не прибавят. Одно могу утверждать — штуковина опасная. В любом случае опасная — удачная любовь или неудачная, ответная или безответная. А главное — к кому она, эта поздняя любовь. Если, как у меня, двадцать два года разницы…

Я не старый еще человек. Это мне когда-то, в юности, казалось, что сорок восемь, пятьдесят — уже песок сыплется. И вовсе я не уникум, не исключение, многие мои одногодки, институтские приятели — мужики хоть куда, моложавые, спортивные, энергичные, кое-кому из двадцатилетних сто очков форы дадут, во всех отношениях. Тот же Сидоров избегал работы в операционной, как пресловутый черт ладана. Не только потому, что хирургом был никудышным, плохо знал анатомию и страдал врожденной криворукостью. О невероятной Севкиной лени умолчу. Он, в довершение ко всему, быстро уставал, переминался с ноги на ногу, пот с него в три ручья лил. Злился, спешил, орал на операционную сестру. Я в свои сорок восемь по шесть, семь, если надо, и больше часов стою у операционного стола — не присяду ни разу.

37
{"b":"878764","o":1}