— Я сейчас приеду. Предупредите на вахте и, пожалуйста, встретьте меня. — Повернул к нам сморщенное, словно чихнуть собрался, лицо и едва слышно произнес: — Света в больнице неотложной хирургии, в реанимации… Она… она… — Надсадно крякнул, метнулся в другую комнату, громыхнула, рывком распахнутая, дверца платяного шкафа.
— Я с тобой поеду! — побежала за ним Ольга Васильевна. — Она жива? Точно жива, ты меня не обманываешь? Почему в реанимации?
— Не надо! — снова появился он, уже не в спортивных брюках, напяливая пиджак. Заторопился в прихожую. — Не надо, ничего сейчас не надо! Я оттуда сразу же позвоню тебе, обещаю.
— Я все равно поеду! — заплакала Ольга Васильевна. — Я должна, я тут с ума сойду!
Я видел, как встал он вдруг перед ней на колени, уткнулся лицом в ее ладони.
— Оленька, послушай меня, оставайся дома. Так будет лучше, поверь мне. Все равно тебя в реанимацию не пустят, ты ни чем не сможешь помочь. Я позвоню, я все время буду звонить! — А когда поднялся, лицо его было мокрым от слез.
Я способен был только видеть и слышать, все остальные чувства мои омертвели. Краешком сохранившегося сознания понимал, что случилось нечто страшное, непоправимое. И лишь стук захлопнувшейся за ним двери пробудил меня. В три прыжка, едва не сбив Ольгу Васильевну, оказался в прихожей, содрал с вешалки пальто и шапку.
К счастью, он еще не уехал — стоял у края тротуара, яростно махал поднятой вверх рукой. Я остановился рядом с ним, он быстро оглянулся на меня, но ничего не скачал. А когда затормозил возле нас старенький «Запорожец», и я вслед за ним протиснулся на заднее сиденье, он тоже промолчал.
Доехали мы быстро, заснеженные улицы в этот поздний час пустовали. Потом он бежал по льдистым асфальтовым дорожкам мимо полутемных больничных корпусов, я неотступно следовал за ним. Короткий разговор с недовольной, заспанной вахтершей, лестница на второй этаж, высокие белые двери. К нам уже спешил молодой мужчина в измятом белом халате с засученными рукавами и докторском колпаке. На груди у него болталась на тесемках зеленая марлевая маска. В руках он держал еще один халат и шапочку.
Светкин отец сбросил на стул возле входа пальто, шапку, пиджак, снял сапоги и в носках, натягивая на ходу халат, заспешил по длинному коридору. Врач держался рядом с ним, что-то быстро, постукивая кулаком о ладонь, рассказывал. Я уловил только несколько слов: «давление держим», «стоматолог на подходе»… Через несколько секунд они скрылись за широкой стеклянной дверью в конце коридора, я остался один. Отчего-то не выходила из головы услышанная фраза о стоматологе. При чем здесь, тупо думал, стоматолог? С зубами у нее что-то неладное? Вспомнил вдруг прекрасные Светкины зубы, влажные, белые, ровные, один к одному, и в голос застонал.
— Ты откуда взялся? — возникла передо мной худая пожилая женщина в запятнанном халате, санитарка, видимо. — Почему одетый, не разулся, грязь тут носишь? А я убирай потом за тобой!
Я, как сумел, объяснил ей причину моего появления в реанимационном отделении.
— А-а, — понимающе протянула она, — стало быть это, — кивнула на сваленную на стул одежду, — доктор, папаша ее примчался. Надо же, беда у них какая… До чего жаль девчонку, сил нет! А ты кто же ей будешь, муж, что ли? Или родич?
— Нет, я… я вместе с ее отцом… — промямлил я. Искательно посмотрел на нее: — Сестричка, миленькая, что с ней случилось? Очень вас прошу…
— Что случилось, что случилось, — хмуро пробормотала она. — Известно, что. Поразвелось всякой погани, хулиганья проклятого! Вот же гаденыши! Изнасиловали девчонку, надругались… И добро бы отпустили с тем, так нет же — изуродовали всю, с лицом такое сделали… То ли сопротивлялась она сильно, то ли озверели вконец… В подъезде потом бросили, словно кошку дохлую, а самих ищи-свищи теперь! Хорошо, нашли быстро люди добрые, «скорую» вызвали. В сознании она была, когда привезли, кричала. Трое, сказала, их было, всё какое-то кино вспоминала… Да ты чего, парень, ты чего?
Я бы, наверное, и без нее удержался на ногах, не упал, но она вцепилась в меня, усадила, смахнув со стола одежду, закричала кому-то в глубь коридора:
— Таня, Таня!
Все у меня перед глазами поблекло, поплыло, затем из белесого тумана возникло чье-то женское лицо — другое, не санитаркино, в нос шибанул холодновато-резкий, едкий запах…
— Как вы себя чувствуете? — уже отчетливо услышал я женский голос. — Посмотрите мне в глаза.
Я отвел от лица ее руку с остро пахнущим комком ваты, попытался встать.
— Да вы не волнуйтесь так, — сказала девушка. — Главное, жива осталась. Кровь ей сейчас переливают, все будет хорошо. Переломы срастутся, потом пластическую операцию сделают — даже видно ничего не будет…
А потом была дорога домой. Длинная, бесконечная дорога, с темными пустотными провалами. И страшная, неотвязная мысль: дописался, довыдумывался… Накликал…
Возле моего дома стояло такси, плотоядно горел в ночи кроваво-красный глазок. Я машинально посмотрел на часы — двенадцать… Где-то — далекие и невидимые — начали бить куранты. День закончился…
1988 г.
ФУТЛЯР
Нет, наверное, человека, который не захотел бы побывать на собственных похоронах. В самом ведь деле очень интересно. Потолкаться, невидимым, среди людей, поглазеть, послушать. Жаль только, информация эта уже не сможет пригодиться. Хотя не уверен, что разительно изменилась бы моя жизнь, осуществись такой фантастический вариант. Если бы, конечно, она, жизнь моя, продолжилась на следующий день. Стал бы я иначе относиться к своему окружению? Пересмотрел бы симпатии, антипатии? Боюсь, в любом случае больше бы проиграл, чем выиграл, — жизнь, и раньше медом не текшая, сделалась бы совсем невыносимой.
Многие, получив возможность ознакомиться с делами, заведенными на них гэбэшниками, не воспользовались ею. Нет, не многие — некоторые. Самые мудрые. Или самые трусливые. Что, впрочем, нередко одно и то же. Смотреть потом в глаза тем, чьи гнусные доносы хранятся в пронумерованных папках, пожимать им руки, просто общаться, одним воздухом дышать… Это пострашней, чем услышать анекдоты друзей на своих похоронах. Да и есть ли они у меня — друзья? Ну, не друзья — приятели, родственные души. Сколько их, кому я по-настоящему дорог, кого искренне огорчит моя смерть? Даже сейчас мог бы по пальцам одной руки пересчитать, а уж после кладбищенских анекдотов…
Но любопытней всего — увидеть, как поведет себя Вера. Верочка, Верунчик… Тоже не тайна за семью печатями. Будет рыдать, убиваться, как и положено безутешной вдове по извечному ритуалу. Черную косыночку повяжет, марафетиться не станет. Поминки, девять дней, сорок дней, разговоры за столом, какой я был хороший… Мы за поминальной трапезой всегда ангелочки. Даже Севка Сидоров, которого сегодня хоронили.
Говорю «мы», словно я уже труп. Но пока жив. И еще несколько часов проживу. Первой меня увидит Вера. Утром вернется, откроет своим ключом дверь, войдет в комнату… Тоже любопытно подсмотреть бы. Да нет, и это не трудно представить. Конечно же сначала всполошится, заподозрив неладное, бросится ко мне, застывшему на диване, перепугается страшно, удостоверившись, что я мертв. Заголосит, замечется, бросится вызывать неотложку, хотя сразу поймет, что мне уже не помочь — медсестра все-таки. Потом заметит на столе мою прощальную записку. Дрожащими руками вытащит очки из футляра… Из того самого футляра… Не из того самого футляра…
Записку я еще не сочинил. Не решил окончательно, что в ней напишу. Есть много вариантов — от короткого хрестоматийного «в смерти моей прошу никого не винить» до пространной исповеди, последнего мстительного удовольствия перед тем, как свести счеты с жизнью. Ни первый, ни последний для меня не годятся. Вера должна знать, почему я не захотел дальше жить — с нею и вообще. Именно Вера. Лучше всего оставить два послания — для Веры, с припиской «уничтожить», и второе, «никого не винить», остальным. Но все это предстоит еще хорошо, тщательно обдумать.