Я сел. В салоне пахло машинным маслом вперемешку с ядовитым ароматизатором. На пыльной панели сидела фигурка бульдога и утвердительно кивала мне башкой.
– Ты к кому в Набережном? У нас там тридцать дворов всего. Я всех знаю и ихних родственников тоже, которые приезжают. Чужие к нам не наведываются.
– Ни к кому. Художник я. Рисовать вашу речку приехал. Говорят, у вас красиво очень.
Парень подозрительно посмотрел на меня и переключил скорость. Машина нервно дернулась и, получив чуть больше свободы, покатилась быстрее.
– Странный ты, – спустя несколько минут сказал водитель. – Надоело в городе? Решил проветриться?
– Можно и так сказать, – ответил я и отвернулся к окну.
Но парень был прав – куда и к кому я еду? Когда спросил у Илюхи, тот только загадочно усмехнулся и сказал: разберешься на месте. Но день не бесконечный и ночевать в лесу, особенно после намека на «гостеприимных хозяев», не улыбалось.
– Подскажи, к кому попроситься переночевать можно? На пару дней.
– А наличные есть? – хитро прищурился парень.
– Есть.
Прошаренный Илюха действительно сунул мне несколько купюр под подкладку шляпы. Хорошо, что я не выкинул ее, когда вышел с поезда.
– Тогда у меня можешь перекантоваться. Нужник на улице, сразу говорю. Деньги вперед.
Я протянул ему пятитысячную, и парень ловко спрятал ее в карман.
– Как тебя зовут-то, художник?
– Егор.
– Ну, здорово, Ягорушка. Я Димас. – Он протянул мне загорелую ладонь со следами машинной смазки.
Мы проехали еще несколько километров, и Димас лихо зарулил на обочину.
– Мне еще до райцентра махнуть надо, так что ты давай, погуляй немного. К вечеру приходи к дому с зелеными воротами. В палисаднике у меня два гладиолуса еще не отцвели – не заблудишься.
– Ты меня сейчас разыгрываешь? Какие гладиолусы?
Не то что мне было жаль денег, но, во-первых, оставаться на улице не хотелось. Во-вторых, было тупо обидно за развод.
– Ой, да не мороси ты. Спросишь в деревне, где Димас Соколов живет, – тебе любой пес дорогу покажет.
– А сейчас куда идти?
– По той тропке спустишься. В реку упрешься, там разберешься. Лан, некогда мне.
Димас практически вытолкнул меня из салона, и машина, взвизгнув шинами, умчалась. В первую секунду я спохватился, что не обратил внимания на номер, но потом махнул рукой.
Тропинка, застеленная прелой листвой, ныряла в чащу леса. Плотный влажный воздух был наполнен едва уловимыми звуками: шорохами, легким треском, вскриками птиц. Но жутко не было. Только обострились чувства и подстегивало азартное любопытство. По сторонам росли грибы. Мои микологические познания начинались и заканчивались в Амстердаме, поэтому сейчас я узнал только мухоморы. Их жирные крапчатые шляпы весело разбавляли охристо-зеленую палитру леса. Я настолько проникся величавым безразличием леса, что разочарованно усмехнулся, когда лес поредел и вместо избушки с частоколом, увешанным черепами, впереди показалась река.
Но это зрелище было еще сильнее.
Берег, на котором я стоял, порос изумрудной плюшевой травой. А напротив отвесно поднимались скалы, демонстрируя пласты породы. Сотни серых, коричневых, охристых оттенков переплетались в природной облицовке огромной стены. У меня закружилась голова от их многообразия и гармонии. То там, то здесь на утесах виднелись деревья с причудливо изогнутыми стволами и раскидистыми кронами. Стальное зеркало реки отражало пасмурное небо, и лишь мелкая ртутная рябь изредка пробегала по ней. Я невольно прикоснулся к рюкзаку, в котором лежала упаковка лировских карандашей двадцати четырех несчастных оттенков.
Пока я разглядывал природные краски, на поверхности реки показался небольшой паром. Он легко, как игрушечный, скользил по поверхности. Я спустился с холма и двинулся к реке.
На пароме стоял крепкий высокий старик в лисьей шапке, с которой свисал хвост. Он отталкивался от дна шестом, двигая посудину к берегу. Наконец дощатая палуба мягко уткнулась в песок.
– Здравствуйте! – громко сказал я.
Но паромщик не отреагировал, так и продолжая опираться на шест. «Может, глухонемой», – подумал я, почему-то вспомнив могучего тургеневского Герасима.
– А Набережный Утес на той стороне? – решил задать я контрольный вопрос.
– Ну чего орешь-то? – спокойно ответил дед, степенно разгибаясь и ставя шест в подставку. – Садись. Скоро обратно пойдем, коли тебе в Набережный.
Я шагнул на потемневший, но крепкий настил. Он уютно скрипнул под ногами. Местами виднелись заплатки из свежих досок, плотно вогнанные между старыми и выделяющиеся лишь цветом.
Минут через двадцать паром медленно поплыл на другую сторону. Пейзаж захватил меня. Сумрачное очарование леса уже рассеялось, и здесь, посреди широкой глади реки, пришло чувство простора. Неизменным оставалось только суровое безразличие природы. Ей очевидно нет дела ни до меня, ни до моих мыслей. Я посмотрел на старика. Он стоял у края парома и смотрел вдаль. Его восточные глаза были насыщенно-карего цвета, совсем не тронутые старческой мутью. Седая борода будто срослась на висках с рыжим мехом шапки, не вызывая извечного диссонанса между оттенками золотого и серебряного. Добротный коричневый полушубок с остриженным внутри мехом, вероятно, для облегчения тепловых свойств, лоснился на рукавах и карманах. Этот лоск не воссоздать никакими современными технологиями, как бы ни старались современные модельеры. Он, как кольца на дереве, выдавал возраст. Сколько десятилетий полушубок исправно служит своему хозяину? Определить возраст старика было невозможно. По крепости фигуры я дал бы ему лет шестьдесят. Но почему-то было очевидно, что ему гораздо больше. Так выглядит хорошо сохранившийся древний идол, когда лежит под толщей земли. Так и этот старик, законсервированный в суровой первобытности природы, казался ближе к ней, чем к людям. Пока я размышлял, паром пристал к противоположному берегу. Идти было некуда. Даже если Димас кинет меня, то уж как-нибудь найду где переночевать. Я где-то слышал, что люди, живущие в суровых краях, очень отзывчивые. Так уж повелось: сегодня ты помог, завтра тебе. В одиночку тут не выжить. Кто-нибудь да пустит в баню или на сеновал. А утром уеду.
– Можно я посижу здесь? – спросил я старика.
Он мазнул по мне взглядом из-под дремучих бровей, и мне почему-то стало стыдно за свою кислотную куртку: слишком яркая краска выбивалась из общей палитры.
– Сиди, коли заняться нечем, – скупо ответил он. Достал из ящика веревку и принялся вязать узлы.
Я снял куртку и положил под спину. Руки чесались сделать набросок, но я медлил. Казалось, если я сделаю это без разрешения, то нарушу очень важную заповедь человеческого уединения. Старик медленно и обстоятельно щупал веревку крепкими пальцами цвета красного дерева. Пальцы не разгибались до конца, будто и впрямь были деревянными, но это не мешало ему ловко переплетать веревку, создавая какой-то замысловатый узор. Рука была огромной, и я непроизвольно сжал свою: кулак старика был раза в два крупнее моего.
– А можно я вас нарисую? – неожиданно для себя спросил я.
– Защем? – переспросил старик, и мягкое башкирское его «щ» придало мне храбрости, словно показывая, что под корой сокрыта мягкая сердцевина.
– Я художник… – Я замялся, откашлялся: что бы я сейчас ни сказал, все бы звучало как оправдание, поэтому начинать следовало с правды. – Плохой художник. Но хочу еще раз попробовать стать лучше.
Старик посмотрел на меня. Я никогда не видел такого взгляда. В его глазах не было ни доброты, ни понимания, ни, напротив, осуждения. В них была справедливость. Так должна смотреть правда, если она существует. Без ложных оттенков суровости или сострадания. Беспримесная, открытая и честная.
– Так рисуй: вон рещка, вон рущей.
Я достал альбом и послушно вперился глазами в пейзаж.
Скалистая гряда удивительно графично перекочевала на лист. Я не заметил, как увлекся.
Спустя около получаса я огляделся. Старик возился с рыболовной сетью. Он будто почувствовал мое движение и вдруг сказал: