Геннадий Александрович Черкашин «Вкус медной проволоки»
ПОДАРОК
Маленький чёрный буксирчик, отчаянно сопя, пересёк бухту и скрылся за выступом Приморского бульвара. И снова ни шлюпки, ни катера. Бухта казалась вымершей, а сидящие на рейде чайки были похожи на плавающие комочки ваты. Иногда чайки взлетали и, лениво помахивая крыльями, плавно парили над бухтой. Оттого, что в бухте уже давно не было кораблей, вода стала на редкость прозрачной и чистой, в ней хорошо была видна рыба. Её было легко поймать, чайки толстели и становились, медлительными. Особенно мартыны. Огромные, с черно-белыми крыльями, они презрительно оглядывали нас круглыми поблескивающими глазами. Но сбить их из рогатки никому не удавалось.
Уже второй час я сидел на причале в Артиллерийской бухте, но все ещё не знал, что мне делать. Я уже стал злиться на себя, злиться оттого, что согласился прийти к Борьке на день рождения. «Дурак! Как пить дать дурак, - ругал я себя, глядя, как по дну ползают крабы. - Не мог соврать, что ли? Иду, мол, на рыбалку, и лады. А теперь ну что ему подарить? Что?!»
С Борькой я познакомился совсем недавно. Недели две назад. На Приморском. Какой-то шкет с Корабельной сбил у него с головы тюбетейку, сам же поднял и пошёл дальше, как ни в чем не бывало. «Чего ты, - закричал он, когда я дал ему по шее для начала. - Пошутить нельзя, что ли? Очень мне нужна его тюбетейка...» Вернув» тюбетейку Борьке, он отошёл подальше, показал мне кулак и крикнул:
- Вот только появись на Малаховой, я тебе припомню! Я тебе…
- Пошли, - сказал я Борьке, - Пусть хоть сто лет орет.
- Спасибо... - сказал он и протянул мне руку. - Мы только недавно из Поти, я здесь не знаю ещё никого. Мама будет очень рада, если ты придёшь к нам в гости.
«Чудак какой-то... Мама будет очень рада... Надо же такое сказать», - подумал я и позвал его на нашу улицу, и он пришел уже на следующий день. Мы научили его играть в швайку и крутить монету. Он даже продул Котьке рубль двадцать, но ничего, не заплакал. А вчера он пригласил меня на день рождения.
Со стройки, где работали пленные немцы, донеслись звуки губной гармошки. Потом гармошка смолкла и заработала пила.
К пленным в городе привыкли. Каждый вечер длиннющая серо-зеленая змея уползала по шоссе за кладбище, и каждое утро она возвращалась в город, расчленялась на куски и расползалась по стройкам. Привычно было видеть пленных, привычно было видеть очереди за хлебом, развалины вместо домов, привычно было видеть море, переходящее на горизонте в небо, а где-то там, за горизонтом, лежала жаркая и загадочная Турция.
«Ветер с Турции», - говорили старики. Однажды этот ветер занёс турецких рыбаков. Их фелюгу взяли в шторм ночью под Балаклавой. По городу разнёсся слух, что поймали шпионов.
- А чёрт его знает, - сказал тогда дед Семен. -- Может, неточно, и шпивоны они. А может, и не шпивоны, Завсегда так было, и до революции тоже, что наши баркасы норд-остом заносило до Турции. У Трапезунда аж вылавливали.
Дед Семен вечно торчал на причале. И трезвый, и пьяный. Когда пьяный был, то спал часто прямо на берегу, а рядом на песке валялась рыжая дворняга с чёрной злой пастью по кличке Боцман. К спящему деду Боцман никого не подпускал, а когда дед Семен был трезвый, то Боцмана никто не видел и не слышал, лежал он где-нибудь на солнце, прикрыв глаза и высунув язык.
Дед Семен был добрый старик, и я пришел сюда, чтобы посоветоваться с ним, но мне не повезло, и на причале я не застал его. Свесив над водой ноги, я кидал в воду плоскую гальку, и камешки по пять-шесть раз прыгали на волнах.
«Подарю ракетницу, - наконец решил я, приподнимаясь и отряхивая штаны. Ракетница лежала в сарае, завёрнутая в тряпку. Правда, у ракетницы был сломан курок, но его можно было починить.
Я уже пошёл к дому, но тут вспомнил, как Борька испугался простого «самоварчика», который я запустил при нем. «Самоварчик» было сделать раз плюнуть - вытащить пулю из патрона, отсыпать половину пороха, забить пулю обратно и снова засыпать порох. Потом порох поджечь и трясти до тех пор, пока пуля не вылетит из патрона. В руках оставалась тёплая гильза, с канавкой, если патрон был немецким.
- Ты же мог в... в... взор... ваться, - сказал Борька. У него были испуганные глаза и тряслись губы.
Эх, жаль, ракетница отпадала.
Я медленно брёл вдоль стройки, где двое немцев пилили бревно. Они пилили бревно вдоль - делали доски. Стучали молотки. «Ззз-зу-ук... ззз-зу-ук», - пел фуганок. Из-под фуганка вылетали белые шелковистые стружки. Они упруго завивались и казались продолжением звука. Я засмотрелся. Вдруг фуганок умолк.
- Эй... киндер, - немец столяр делал мне какие- то знаки рукой.
Я поискал глазами солдата конвойного. Он дремал в тени акации, облокотившись на штык. Я подошёл, потому что мне сразу стало любопытно. Рядом с верстаком стоял ящик, и немец присел на корточки перед ним. Я сделал то же самое. Он приподнял ящик, и я чуть не ахнул. Под ящиком, между двумя кирпичами, как на стапелях, стоял голубой двухмачтовый парусник, с вантами, реями, бушпритом и килем.
- Клипер, - прошептал немец.
От немца пахло деревом и потом. Он с улыбкой смотрел на клипер, и на мгновенье мы забыли, что нас может заметить конвоир. Немец опомнился первым.
- Брод... Хлеб, - сказал он. - Так...
Его толстые мозолистые пальцы с жёлтыми ногтями разошлись, отмеряя кусок хлеба, который надо было ему принести за клипер. Я смотрел на два жёлтых дрожащих ногтя и думал, где мне достать полбуханки. Я молчал, и тогда пальцы стали сближаться. Они сблизились всего сантиметра на три, но мне показалось, что они сделали огромную работу. Я кивнул и побежал домой за хлебом. Под ящиком остался подарок для Борьки Утешева.
В столе лежала начатая буханка хлеба - наша суточная норма. Чёрный кирпич, который на базаре стоил сто рублей. Обычно хлеб продавали разрезанным на десять частей, каждая часть стоила десять рублей. Если бы мы потеряли хлебные карточки, то... Об этом лучше не стоило думать. Думать об этом было страшно.
Я положил хлеб на стол и разрезал его. Хлеб был мягкий и липкий, он прилипал к пальцам. Меньший кусок я положил в стол и сразу же представил себе бабушкино лицо, когда она откроет дверцу. Я брал без спроса, зная, что мне столько не дадут. Спрятав хлеб за пазуху, я побежал обратно.
Солдат конвоир, закинув винтовку за плечо, медленно ходил взад и вперёд вдоль стройки. Наконец он снова примостился под акацией, и над его пилоткой заклубился густой махорочный дым.
Не теряя времени, я прошмыгнул под верстак.
Я сидел под верстаком и смотрел на короткие кованые сапоги и на алюминиевую пряжку с орлом и свастикой и ждал, когда появится рука с жёлтыми ногтями. Когда она появилась, я положил в неё хлеб и услышал, как немец сказал: «Гут».
Он снова присел перед ящиком и протянул мне клипер. Его светлые волосы взмокли и прилипли ко лбу. Через расстёгнутый ворот мундира виднелась серебряная цепочка на загорелой шее.
- Битте, - сказал он и улыбнулся. Улыбка у него получилась какая-то виноватая, так что я невольно улыбнулся ему в ответ.
- Я имею такой сын Хайнц, - сказал он.
- Я взял клипер.
- Ауфвидерзеен, - сказал немец.
Солдат по-прежнему сидел на камне и курил козью ножку. Я решил пройти за его спиной, а потом дуть во все лопатки.
- Погоди, - сказал солдат.
- «Отнимет», - подумал я. У солдата были усы и выгоревшие голубые глаза. Он протянул руку:
- Дай-ка.
Я послушно отдал ему клипер.
- Сколько дал?
Я смотрел на его усы. Усы были рыжие, от махорки, что ли. Я показал руками кусок хлеба, который отдал немцу.
Солдат покрутил клипер в руках. По его загорелому морщинистому лицу от глянцевитых бортов забегали солнечные блики.
Солдат вздохнул:
- Недорого. Считай, он этого стоит. Золотые руки у фрица. Я б так не сумел.