Иногда ему казалось, что из леса-консерватории вообще нет выхода. Точнее, есть, но он его никогда не найдет. Или – выход есть, но в другой мир, что еще хуже, чем если бы выхода не было вообще.
Никиту совершенно не прельщал выбор между отсутствием выхода и выходом неизвестно куда. Но он уже тогда неразработанным своим умом начал понимать, что, в сущности, это и есть единственно возможный для человека выбор в сошедшем с круга мире. Схождение мира с круга ощущалось одновременно во всем и ни в чем. Это был иррациональный, накапливающий невидимую силу процесс, как если бы Никита пил воду, но вдруг на очередном глотке понял, что это не вода и вообще он не пьет, а, допустим (как рыба в лесу), поет. Единственное же и последнее, что не дает ему окончательно пропасть, затеряться в мирах, – осознание, что он – это все еще он, Никита Русаков.
Никита понял, что смерть, о которой он прежде никогда не думал, есть не что иное, как исчезновение сущности «Никита Русаков», но, быть может, и освобождение от сущности «Никита Русаков», если конечно внутри (под-, над-?) этой сущности наличествует иная.
Если.
Никита подозревал, что отгадывать жгучую эту загадку ему (и не только) предстоит всю жизнь.
Чтобы так и не отгадать.
Брат учил его плавать, посылал на морские и сухопутные экскурсии, покупал мороженое, ставил на водные лыжи. С ними как-то не заладилось. Никита то позорно стартовал на дрожащих полусогнутых, теряя лыжи, вспарывая лицом воду; то стартовал вроде бы успешно, но тут же почему-то бросал держалку, и катер, гневно ревя мотором, уносился в море без него; то летел по воде.
как кладбищенская статуя Командора, боясь пошевелиться, хотя всем известно, что происходит с теми, кто каменеет на водных лыжах, – они теряют равновесие и падают.
Сам же Савва, как только наступал вечер, отправлялся на дискотеку, в кафе, в бар, а иногда – просто на набережную, где на каждых десяти метрах подавали в разлив шампанское, портвейн и мускат и откуда он каждый раз возвращался с новой девушкой.
Никита просыпался от плотной возни, сладких стонов на соседней кровати, лежал не дыша, навечно запечатлевая в памяти скульптурные сексуальные композиции.
Однако же вскоре Савве прискучил принцип «одна ночь – одна девушка», он начал приводить по две. А как-то, проснувшись среди ночи, Никита обнаружил, что в комнате три девушки, причем две были в работе (если данное определение здесь уместно), третья же «парующая» сидела в кресле и как-то слишком пристально смотрела на притворявшегося спящим Никиту.
Ощутив томительный позыв плоти, Никита вдруг подумал, что, пожалуй, и он бы мог… Но тут же ему стало страшно: такую могучую, перечеркивающую несерьезные его надежды тень наложил в лунном свете на стену высвободившийся из нежного трепещущего (чтобы тут же уйти в другое) ущелья(е) член Саввы. Никита понял, что это все равно что предложить изнывающим от жажды девушкам черпать воду стаканчиком, когда рядом (Савва) есть возможность черпать ведром. Девушки его просто засмеют, если он посмеет.
Он чуть не заплакал от огорчения.
Никите хотелось на практике овладеть наукой любви, а не плавать до одури брассом и кролем, не ходить почтительно по музею какого-то лохматого, широкомордого, как облепленная сеном лопата, Волошина, носившего просторную толстовку и пившего чай (а может, и не чай) из огромной синей в белых пятнах (она была в числе экспонатов) фарфоровой кружки, не позориться на проклятых водных лыжах.
«Привет, – вдруг услышал он тихий голос в самом своем ухе, но, быть может, и в сердце. Никита решил было, что в ухе плещется, живет своей жизнью, играет в слова задержавшаяся там после вечернего купания морская вода. Если же речь идет о сердце – то некая обобщенная мысль о близости полов. Единственно, непонятно было: почему она начинается со слова “привет”?
Но это была не вода и не обобщенная, начинающаяся со слова “привет” сердечная мысль о близости полов. – Меня зовут Цена».
С ним разговаривала сидевшая в кресле совершенно обнаженная девушка. Похоже, она уже не надеялась, что когда-нибудь подойдет ее очередь, так слаженно и самозабвенно занималось любовью трио на соседней кровати. В лунном свете девушка казалась ртутной или свинцовой, то есть из мягкого металла, лобок же, груди и голова как будто были из темного мрамора.
Никита вдруг почувствовал (хотя, может статься, это было ложное чувство), как пронзительно-одиноко и в то же время горестно-свободно в данный момент комбинированной (металло-мраморной) девушке. Хотя ему было трудно понять, на что, собственно, она надеялась, придя глухой ночью в номер к Савве с двумя другими девушками.
Чего-то он не понимал.
То есть, конечно, понимал, что то, чем они в его присутствии занимаются, – свальный грех, скотство. Не понимал же того, что было над этим скотством.
Что-то определенно было.
Никита допускал, что, возможно, девушки этого не знали. Но Савва точно знал.
Если не было ничего – жизнь представала, в сущности, не требующим размышлений бессмысленным и беспощадным способом существования белковых тел. Более того, Никите в ту ночь вдруг открылось, что человеческая жизнь триедина, что в ней существуют: «над», «под» и «в». Большинство людей, как, к примеру, сам Никита, – неизменно «в» и «под». Но есть и те, кому ведомы принципы работы механизмов, приводящих в движение жизнь, кто триедин, как сама жизнь, то есть одновременно «над», «под» и «в», как, к примеру, Савва.
Единственно, Никита не понимал устремлений (Савва – наглядный пример) этих людей, равно как и не представлял масштабов их силы и целей, которых они добиваются посредством этой силы. Никита подозревал, что цели эти не хороши и не плохи, в том смысле, что не имеет ни малейшего значения, как их оценивают люди «в» и «под».
«Разве есть такое имя?» – удивился Никита, как копьем, уткнувшись взглядом в мраморный в скульптурных завитках темный лобок. Улыбнувшись, девушка чуть раздвинула ноги, и Никита наконец увидел то, что мечтал увидеть вживую давно.
да все как-то не получалось. Увиденное сильно отличалось от того, что он прежде видел в порнографических журналах и на видеокассетах. То было – грех, а это – жизнь. Чем дольше Никита смотрел, тем меньше оставалось в его голове нечистых помыслов и скверных намерений. Восставшая юная плоть опала, как приземлившийся монгольфьер. Никите казалось, что он (точнее, не он, какой сейчас и каким, возможно, станет, когда вырастет, а, так сказать, обобщенный, «заархивированный») каким-то образом приблизился к (символическим) вратам, из которых вышло (и продолжало выходить) то, что называется человеческой цивилизацией. Он вдруг захотел, чтобы девушка немедленно ушла, пока неистовствующий Савва про нее не вспомнил, не востребовал ее на алтарь греха.
«Ты не представляешь, – ответила девушка, – сколько на свете разных имен. Например, Мера или Малина. Я думаю, – склонилась над Никитой, уронив ему на лицо сначала мягкие мраморные волосы, а затем – пружинные мраморные груди с вишневыми пуговицами сосков, – тебе лучше повернуться к стенке. Спи!»
«Ложись со мной. Цена, – предложил Никита, надеясь на невозможное. Монгольфьер плоти вновь рвался в небеса. – Места хватит и для тебя, и для Меры, и для… Малины».
«Для всех места не хватит никогда, – грустно ответила девушка. – В принципе, душа не шире двуспальной постели… Вот только, – вздохнула, – человек почти всегда спит один, даже… когда не спит один, как сейчас твой брат».
Никита так сильно задумался над ее словами, что мысли незаметно (как ручей в реку, а река в море) перетекли в сон. Сон же, как известно, имеет обыкновение бесследно растворять мысли либо оттачивать их до необьяснимой остроты, так что поутру человек либо ничего не помнит, либо – не знает, что делать. У Никиты во сне, видимо, случилось невозможное совмещение – растворившись, мысли отточились до необъяснимой остроты. Проснувшись, Никита одновременно ничего не помнил, не знал, что делать, проникал бритвенной мыслью в суть вещей.