– Но Михайлова, главный художник Комитета, наконец, Звягин, заместитель председателя – они, надеюсь, люди государственные…
– Да, да,- перебил Карелин,- люди они важные, оба они Вагина председателю предлагали. Недавно коллегия была. И Михайлова, и Звягин сильно хвалили постановку оформительского дела в «Современнике», Вагина к премии представляют.
Я молчал. Молчал и Карелин. Наконец он сказал:
– Ты, конечно, поступай согласно совести и законам, но будь осторожен и каждый шаг взвешивай.
Из этого разговора я понял, что все то же мне мог сказать и Свиридов, что в Комитете не хотят большого шума вокруг «Современника». Им хватило волнения в кругах литераторов, возникшего от смещения с должности Блинова, а если еще вскроются финансовые злоупотребления – шум, как девятый вал, вздыбится еще выше. Люди, которые еще вчера смотрели на меня с уважением и даже дружеской симпатией, теперь насторожены и воспринимают меня как человека незрелого, способного выкинуть какой-нибудь рискованный номер.
Напряженная тишина царила в издательстве: все уже знали, что издательство сидит на финансовой мели, что я намерен вызвать комиссию, навожу справки о законности выплат художникам-оформителям. Их у нас сто пятьдесят, гонорары получают многотысячные.
Никаких других действий я пока не предпринимал, но и этих оказалось довольно, чтобы ввергнуть весь коллектив, особенно лиц, ответственных за финансы, в состояние шока.
В полдень в издательстве появился Сорокин – с видом растерянным, с нездоровыми складками под глазами. «Вчера сильно выпил!» – подумал я, но сделал вид, что ни о чем не догадываюсь.
Пошли на обед,- теперь мы ходили с ним вдвоем. И у нас не было друг от друга секретов.
– Что с художниками? Ты вызываешь комиссию?
– Пока еще не решил, а надо бы.
– Не решил, а они в панике. Один уж подал заявление. Вагин бледный, дрожит как осиновый лист. И Прокушева как подменили. Сидит, словно истукан восточный, улыбается, а чему – неизвестно.
– Неужели и Прокушев – замешан?
– Не думаю, конечно, но ведь каша-то какая заварится! Трясти начнут, а там везде его подписи.
– Трясти вряд ли будут.
– Как? Ты же комиссию вызовешь. Нет, ты назад не пяться. Замахнулся – так бей! Ты отступишься, я эту кучу разворошу. Сегодня же Чукрееву скажу. Он у нас председатель народного контроля. Мы и свою комиссию назначим.
Вечером ко мне зашел Сорокин – мрачный.
– Ты чего? Недоволен чем?
– Ванцетий-то Чукреев каков?… Ты, говорит, Валя, в эту историю меня не путай. Я не хочу. Вы без меня как-нибудь.
– Успокойся, Валентин, такую позицию займет не один только Чукреев. У нас теперь много таких. Для них своя рубашка ближе к телу. Давно заметил: таких-то становится все больше. Характер наш знаменитый, русский, испытание на прочность проходит. У многих дает трещину.
– Чукреев – не русский.
– Это неважно. Ты только завари кашу с художниками – многие русские от нас отвернутся.
– Меня ничто не остановит! Это чудовищно – перекачать все деньги в карман прохиндеев. Вон по моей редакции Есенин в подарочном виде издан. Рисунки – мерзость какая-то! Братья Траугот оформляли. Гонорар им выписан – семь тысяч рублей! Да я семь тысяч-то за два поэтических сборника получаю. А у меня их через год, а то и через два печатают. Не буду я этого терпеть. Позову экспертов.
– Ладно, Валентин, уймись. Операцию с художниками мы, конечно, проведем с тобой, но горячку пороть не следует. Надо хорошенько изучить дело. Голыми руками их не возьмешь.
Домой мы шли втроем – с нами был Юрий Панкратов. Он, как и Сорокин, горячо поддерживал идею навести порядок с оплатой труда художников.
Ванцетий Иванович Чукреев заведовал редакцией национальных литератур, выпускавшей примерно тридцать процентов от всех наших книг. Человек пожилой, молчаливый, он порядочно вел дела, был тих и скромен.
В связи с проблемой художников он зашел ко мне, стал отговаривать от каких-либо решительных действий.
– По крайней мере,- говорил он,- меня от этих дел увольте. Я хотя и председатель группы народного контроля и во всяком другом деле готов оказать помощь, но художники…
Я спросил:
– А почему вы боитесь художников?
Чукреев долго и внимательно разглядывал меня, и взгляд его прищуренных хитроватых глаз говорил: «Ты что, мил человек, не понимаешь, чем тут пахнет? За ними – сила! Шевельнет эта сила пальцем, и от тебя мокрого места не останется».
Этот восточный человек долгое время работал в аппарате Союза писателей, знал многие тайные пружины, скрытые ходы и выходы и сейчас взглядом своим, мимикой высмеивал мою наивность. Но мне-то казалось тогда, и я не разуверился в своих убеждениях и теперь, что самая выгодная позиция – это позиция бойца, самая безопасная тактика – тактика наступления и даже атаки, штурма. Во время войны я не был большим командиром, не знал ни штабов, ни генералов – там, может быть, немало встречалось умников, подобных Чукрееву. У нас же на батарее умничать не приходилось. Нам надо было вовремя развернуться и как можно быстрее ударить первыми. В ходу была поговорка: побеждает тот, кто наступает.
А в жизни? Не те ли законы управляют нашими судьбами?
Очень скоро я доподлинно знал: новой бузы в «Современнике» никто из моих начальников – ни Карелин, ни Свиридов – не хотел. Я очень дорожил их добрым ко мне отношением. Свиридов, кроме того, начинал мне нравиться. Нравился его сильный, глубокий ум, мудрость государственного человека, какая-то врожденная интеллигентность. Он был прост и деликатен,- казалось мне, во всех деталях понимал ситуацию с художниками, знал, как она может ему повредить, но в то же время не позволял себе побуждать меня идти против совести.
– Вы, может быть, не знаете, под кем мы ходим? – спросил меня Чукреев.
– Да, конечно, я в литературных сферах человек новый,- прозрачно намекал я на осведомленность собеседника.- Но я знаю, что единственно правильная политика – принципиальная политика. И не хотел бы для себя душевного дискомфорта; ведь если я вижу преступление и пройду мимо, даже не подав людям сигнала тревоги, я потеряю покой. Меня будут терзать угрызения совести. Вы же знаете классическую мудрость: бойся равнодушных. При их молчаливом согласии тебя и обманут, и предадут, и убьют.
– Да, я эту мудрость знаю, но она не подходит к нашему обществу. Нас уже давно и обманули, и предали. Осталось последнее – лишить жизни. Представляю человека, который в сорок пять лет вздумает пойти против заведенных порядков. Ему укажут на дверь, и тогда с ним случится третье действо: он останется без хлеба.
– Да, Ванцетий Иванович, ваша философия мрачновата. Спасибо за урок. Вразумили. И хорошо, что вы не встретились мне в пору, когда я работал в газете. Проникшись вашей мудростью, спрятал бы перо подальше. А я-то, неразумный, лез в драку, корчевал лиходеев – лишь чудом не свернул себе шею. Ну, ладно, еще раз спасибо за совет.
И когда Чукреев выходил из кабинета и уже взялся за ручку двери, я остановил его:
– К сожалению, не читал ваших книг. Принесли бы что-нибудь.
Мудрый человек с таким многозначительным именем – очевидно, от Сакко и Ванцетти – постоял у двери, потом улыбнулся и вышел.
Книг своих он не принес, а я не удосужился поискать их в библиотеках, но и сейчас меня занимает вопрос: о чем он писал в своих книгах? И вообще: какие мысли и чувства несут людям такие писатели? А ведь их много было в нашей литературе и, конечно же, еще больше развелось теперь, таких мудрых, всезнающих мужичков, которых трудно обмануть, предать и еще труднее оставить без куска хлеба.
В тот же день после обеда зашел я в редакцию русской прозы. Спросил Анчишкина – у него тоже имечко: тут тебе сразу и Владимир, и Ленин. Это как у нас в «Известиях» был Мэлор Стуруа, у того в имени еще больше значений: и Маркс, и Энгельс, и Ленин, и Октябрьская революция. Но человек был на редкость пустой и ненадежный.
Владлена Анчишкина в редакции не было.