В конце 1917 года у меня возобновилась старая болезнь: меня стала мучить тоска по настоящему фронту. Это сделали кино, газеты и военная литература.
Однажды ночью мрачная тоска охватила меня, как бред. Рано утром я решил действовать и, очертя голову, попросился в действующую армию, между тем как всего лишь за год перед этим я дрожал при одной лишь мысли, что мне откажут в зачислении в нестроевые! Я служил тогда в военной кинематографии. Мой начальник замер от восхищения, но в коридорах врачебной комиссии на меня смотрели с ужасом и презрением. В 1917 году такие жесты были уже не в моде. В своем отчаянии я никак не мог понять, почему ко мне относятся так подозрительно.
Меня все же определили в строевую часть. Рядом со мной стояли славные парни, позеленевшие от тревоги, и умоляли, чтобы их признали больными, негодными к службе калеками. Они смотрели на меня с отвращением и ненавистью.
Но на следующий день после этого своего подвига я полюбил. И через неделю благодаря заботам моей возлюбленной меня перевели обратно в нестроевые,
Это отсрочило мой последний порыв на шесть месяцев. В течение целого полугода я был счастливейшим из людей. Наконец-то я полюбил настоящую женщину и любим ею. В течение этих шести месяцев Россия успела пересмотреть все вопросы. Германия за это время подготовила и даже начала свой последний натиск на Париж.
С начала весны я стал снова испытывать угрызения совести. Я убедился, что для меня пора любви — не весна, а зима. Ибо я создан для любви в Париже, для той любви, которая с залитых дождем улиц спешит к теплу камина. Да и кроме того — самая красивая женщина в мире не может дать больше того, что она имеет. Я скоро устал от покоя, и вместе с этой усталостью ко мне вернулись угрызения совести и тяга к войне.
Когда, наконец, я уехал, то на этот раз свою жертву я
принес с разбором: я оказался переводчиком при американской армии.
И вот я нахожусь почти в тылу, играю с огнем. Я не тороплю событий и только поддразниваю смерть.
Никто не принимал меня всерьез. Блоу, и тот смеялся надо мной. Чем стал я за время с 1916 года, со времени Вердена, где погибло больше тысячи солдат нашего полка вместе с нашим старым полковником!
Я никак не мог понять, что я давно стал другим человеком и что этот другой оставался жертвой прежнего, который пережил самого себя и не хотел умереть. Как трудно побороть в себе пережитки прошлого.
На другое утро моя судьба показалась мне незавидной. Уже поговаривали о перемирии. Был конец октября. Еще накануне вечером, несмотря на некоторую опасность, навстречу которой я пошел, поступая в американскую армию, я мог считать, что войну кончил благополучно. И вот теперь мне грозит опасность быть убитым в последнюю минуту. Уныние охватило меня. Я побрился и отправился в столовую. Там говорили об атаке, ожидавшейся вечером. На меня никто не обратил внимания.
— Надо немедленно наладить связь с колониальными войсками. Они должны поддержать нас на левом фланге, — сказал генерал начальнику штаба.
Я замер: вот прекрасный повод не идти с генералом.
Соблазн охватил меня в одно мгновение. Я сразу увидел перед собой еще целый десяток других, столь же прекрасных поводов к тому, чтобы остаться при своих обязанностях переводчика и не ввязываться в эту прогулку по окопам первой линии, которая к тому же выглядела как вызов моим американским товарищам.
Завтрак был короче обычного. Когда все встали из-за стола, ко мне подошел Блоу. Глазки его моргали, улыбка раздирала ему рот.
— Старик! (О, да, я был стариком! Как я постарел за эти два года, проведенные в тылу!) Старый солдат, — говорил он, откровенно смеясь надо мной. — Идем устанавливать связь с французами.
— Да, да!—отозвался генерал, Он как будто позабыл о моем вчерашнем предложении.— Ступайте! Попросите у них выписку из приказа и принесите мне перевод.
Все устраивалось. Но я взглянул на генерала. Я увидел, что он вовсе не забыл моего вчерашнего предложения, он отлично понимал все.
— Вы пойдете со мной завтра, —сказал он мне вполголоса, проходя мимо меня.
Я быстро повернулся к Блоу, который наслаждался этой сценой.
С порога нашего прикрытия я глядел вдаль, туда, где лежали первые линии. Я прислушивался. Было тихо. Чёрт возьми, уж если идти туда, так именно сегодня утром.
Блоу взял меня под руку. Мы закурили трубки и поплелись к французскому командному посту.
Мы пошли в одну Сторону, а генерал с длинным лейтенантом — в другую. Я оглянулся, чтобы посмотреть им вслед. Они скрывались в лесочке, среди деревьев кладбища, куда я еще ни разу не ходил.
Блоу шагал позади меня. Через минуту он оглянулся, остановился и стал пристально глядеть на меня. Своим огромным телом он загораживал дорогу. Он буравил меня своими маленькими глазками.
— Хи-хи-хи... Ха-ха!..
— Да! Я. несчастный и проклятый шутник! К счастью, шутки скоро кончатся.
— Вы достаточно нашутились, старик.
— Не так уж много...
— Вполне достаточно. Судьба любезно поручает вам продолжать ваше существование еще лет шестьдесят. Я считал вас благоразумным. Смотрите, да смотрите же!
Он показывал мне окружающий пейзаж. Этот толстый человек был недоступен для какого бы то ни было восторга. Для него опасность была чем-то очень реальным, очень ограниченным. Страх, у него бывал слишком непродолжительным. Этот страх не успевал обратиться в любовь к страданию.
— Смотрите!
В природе Вердена уже навеки залегла непреодолимая грусть. Это — громадные просторы, бесконечные, неподвижные и непреклонные массивы. Справа, по ту сторону Мааса, залегли бесконечные дали. А вокруг нас — обрывы, взрыхленная земля, в которой миллионы трупов находятся под ногами. Пятую зиму длится сумасшествие, которое вновь потянуло меня в эти места, откуда я некогда бежал. Это сумасшествие казалось мне замаскированной судьбой. Оно вопияло и покрывало злорадный смех Тома Блоу.
— Ступайте, Блоу, — резко сказал я.
Мы шагали между батареями, глубоко вкопанными в землю. Мы встретили несколько французов, несколько негров. Каждый был занят своими делами.
Стояло октябрьское утро. Моя трубка пахла виргинским табаком. Я устроился среди иностранцев. Что, в конце концов, представляет для меня эта земля? Что меня терзает?
Это все старые рефлексы, пережитки, доисторические понятия, отклики детства, следы воспитания. В детстве ребята мечтают о подвигах, о том, как они станут воевать. Но годы идут, и с каждым уходящим годом хочется подальше уйти от крови. Никто, к сожалению, ничего не сделал, чтобы эту естественную перемену характера вооружить энергией. Выйдя из детских лет, я стал миролюбивым буржуа. В первую половину войны этот буржуа бестолково старался исправить ошибки своего воспитания. Но дикие мечты — одно, а цивилизованная война — нечто другое. Я попал в рутину бомбардировок, в неподвижную иерархию войны. Мысли о подвигах, о славе оказались обманом. И тогда моя энергия проявилась в яростном протесте. Что произошло бы, если бы счастливое стечение обстоятельств не освободило меня от фронта? В 1914 году две раны, одна за другой; в 1915 — болезнь, в 1916—-еще рана. Я был близок к преступлению.
В 1916 году, под Верденом, столкнувшись лицом к лицу с этим воплощением всех ужасов современной войны, я был готов дезертировать, покончить с собой, сдаться в плен, нанести себе самому рану, как делали многие, или притвориться сумасшедшим. Это тоже сулило несколько месяцев отдыха в госпитале. Нет, быть простым чернорабочим войны, солдатом или даже офицером, то есть мастером, — это не для меня!
Да, друзья мои, вот какой опыт я приобрел. Это чего-нибудь да стоит в жизни. Как я был счастлив в первые месяцы, когда мне довелось чистить картошку и работать киркой и лопатой! От души желаю этого каждому достойному человеку!
Но когда это стало затягиваться, я почувствовал себя плохо. Я приветствую обязательную физическую работу, но не надо преувеличивать! Мой социализм все же чуть- чуть аристократичен. Вы, друзья мои, должно быть, в этом не сомневаетесь, и это для вас не новость.