«Покинувшие меня люди вскоре пожалели, что оставили бетонированную камеру. Под открытым небом мы все были целиком отданы во власть железного вихря. Вскоре беглецы вернулись в свою полуразрушенную берлогу. Я снова, как часовой, встал у дверей.
«Ничего особенного в этот день так и не произошло.
«Я стыдил себя. Мое поведение было позорно. Это ужасно! Как могло случиться все это со мной, солдатом? Но солдат, это — человек. Человек, это — тело. Что же сделалось с моим телом? Я не чувствовал власти над своим телом. Оно было отдано на тяжелую, глухую и долгую муку, отвратительную и медленную, как дни болезни. Мне не надо двигать ни руками, ни ногами. Мои мускулы ни за чем не нужны мне. Мне не нужно командовать, отдавать приказания. Эта главная часть моего я, лежащая между моей душой и моим телом, тоже ни к чему мне не нужна. Мои люди сидели и ждали. Если они сохранили способность испытывать какое-либо чувство, то только чувство активного страха.
«Особенно сильно действовало отсутствие неприятеля. Врага не было видно, и это расшатывало во мне последние остатки человеческого. Я не мог найти какого бы то ни было смысла в чувстве храбрости, Какая бы то ни была четкость, точность делались бесполезны. Всякая возможность деятельности, проявления воли были парализованы.
«Зачем я здесь? Что я тут делаю? Я — человек. Я пришел в мир людей и животных. Неужели наши предки для этого трудились над созданием культуры, чтобы мы все внезапно оказались беспомощными, чтобы все наши движения стали машинальными, слепыми и бессмысленными? Что такое машина, пушка, стреляющая безостановочно? Это не человек, не зверь, не бог. Это—неправдоподобное существо, живущее по своим собственным законам, на основании неведомых вычислений, само прокладывающее свою траекторию над миром. Как жутка власть неодушевленных предметов над живой жизнью. Материя живет своей механической жизнью. Абсурдные слова «механизм», «материализм» наполняются новым, неведомым смыслом.
«Какое страшное и неожиданное течение событий! Изобретая первые машины, человек продал душу дьяволу. И вот теперь дьявол заставляет человека расплачиваться.
«Я смотрел по сторонам. Дела у меня нет. Бомбардировка продолжается. Сражаются между собой не живые люди, а заводы. Пехота — это сборище беспомощных представителей человечества — гибнет, раздавленная промышленностью, торговлей и наукой. Люди разучились творить, создавать оперы и статуи. Они умеют только швырять глыбы железа и взрывать их на мелкие куски. Они бросают друг в друга грозы и землетрясения. Они не становятся от этого богами, но они уже не люди.
«Какая тоска! Мой разум, мое мужество, — разве они нужны здесь?
«Я тоскую. Как безобразно все вокруг: человечество и природа смешались в небытии...»
... Мы оба, стрелок и я, шагали по незнакомому городу, находящемуся далеко от фронта. Время от времени мы обменивались замечаниями о погоде. И в этих незначительных словах мое сознание, — и, вероятно, его сознание также, — с молниеносной быстротой схватывало мелкие подробности, которые помогали нам познать самих себя.
—Нас обстреливала не только чужая, но и наша собственная артиллерия, — пробормотал он. — Они обе обрушились на нас. Атаки и контратаки были похожи на восстания паралитиков, на ползание гусениц, на бессильные замыслы сумасшедших.
— Но гранаты — это уже кое-что, — сказал я.
— Гранат было сравнительно немного.
— Вы преувеличиваете.
— А вы?
Мы оба грубо и цинично рассмеялись. Этот смех раскрыл предо мной моего спутника до такой глубины, которая удивила меня.
— Верден! —сказал я. — Ни деревьев, ни домов, ни животных на пять миль кругом.
— Целые дивизии гибли, не успев даже дойти до первой линии.
— Люди умирают и убивают, не видя друг друга.
— Окопы перепутаны. Немцы и французы стонут рядом. Артиллерия затеряна в невидимом пространстве, как военный корабль, захваченный бурей во время битвы.
— И подумать только, что люди считают себя обязанными защищать все это. После войны мы услышим, чего доброго, прославления этой механизированной плебейской войны, — сказал я.— А прославлять-то будут поклонники доброго старого времени, те, которые любят тихую сельскую жизнь и душу человека.
— По-вашему, я захожу слишком далеко?
Под Верденом я боялся людей, валявшихся вокруг меня. Я думал о генералах, сидящих в тылу.
— В каждом генерале сидит бывший лейтенант, — сказал мой собеседник, как бы угадывая мою мысль.
— Но о чем мечтает лейтенант? Он — человек. Он стремится к солнцу. Да, под Верденом я плакал. Бедная, загубленная юность моя! Я мечтал о войне, и вот что оказалось: пустырь, на который дождем сыплются всякие дурацкие предметы. Кучки заблудившихся солдат. А позади их — начальники, бывшие лейтенанты. У них были когда-то гордые мечты. Теперь они стали стрелочниками. На их обязанности лежит сваливать в небытие поезда мяса. Я помню, как однажды немцы шесть часов подряд шли в атаку, но это осталось безрезультатно. Мы их почти и не видели.
— Мне противны эти простонародные бойни, — повторил мой спутник.
— А как же быть с Францией?
Я думал, что нам удастся вплотную подойти к этой стене, о которую, вероятно, и он бился много месяцев. К моему удивлению, он только пожал плечами. Он колебался и увиливал от вопроса.
— Я ведь ранен. Я был там, во Франции. Теперь меня отсылают обратно.
Я остановился посреди улицы. Это была спокойная улица. Мы были одни. Я взвесил свои слова и сказал, не глядя на него:
— Вы, правда, ранены?
— В ногу.
Он опирался на палку. Я видел, что в баре и на улице он переминался с ноги на ногу. Но ничего серьезного рана не представляла. Это был только предлог.
— Ну что ж, тем хуже! — сказал я.— Ваша судьба не
представляет интереса.
Он не ответил. Мы взглянули друг на друга.
«Имею ли я право презирать его?»—подумал я. Несомненно, наша встреча одна из тех редких встреч, когда два человека, по молчаливому соглашению, принимают обязательство быть искренними друг с другом. Но разве я-то знаю, что представляю собой? Разве я знаю, что выражает обычно мое лицо? Что выражает оно в данную минуту? Быть может, у меня вовсе не такой вид, чтобы заслужить это высшее доверие. И кроме того, у каждого человека есть ведь кое-что, чего вырвать из него нельзя.
Однако я снова повторил:
— Ну, так как же быть с Францией?
— Я свое сделал. Я нужен буду и там, у себя, в Марокко. Не могут же все служить в пехоте и идти на Сомму.
— Вы, очевидно, не очень дорожите этим, как и я...
— Ну да, как и вы...
— Но ведь вы занимали в жизни иное положение, чем я. И все же мне не хотелось жить во Франции.
— А сейчас? Скажите прямо: я не хочу там умереть.
— А что думают в таких случаях немецкие дворяне, подобные вам?
— Они должны думать так же, как и я.
— Это здорово!
Теперь пришла его очередь остановиться. Он заставил меня обернуться к нему.
— Вы не такой человек, чтобы считать себя судьей других, — злобно сказал он.
— Если пошло на откровенность, то вы — правы.
— Ну что ж, вы уже знаете меня. Я -был вполне откровенен с вами.
Я свистнул.
— Пожалуй!
— Каждый человек может обнажить самого себя лишь до известного предела. Вы знаете это.
— Расскажите это моему бывшему полковому командиру. У него была душа служаки. Его убили под Верденом.
Он стиснул зубы и воткнул свою палку между двух булыжников мостовой.
— Плевать я хотел на эту драку. Она мне омерзительна.
— Вы и на Францию тоже собираетесь плюнуть?!
Он серьезно глянул на меня и процедил:
— Чтобы сделать вам удовольствие, я могу сказать «да». Но это будет не вполне верно.
— Ну, еще бы, я прекрасно знаю, что вы вовсе не интернационалист.
— Я отправляюсь в Африку совсем не для того, чтобы плевать на Францию и ее интересы.
— Вы, значит, выбираете себе врагов, которые были бы вам по вкусу.
— Не я один так поступаю. Вы стараетесь уязвить меня только потому, что не любите офицеров.