Нет, я не дрогнул. Но проделав свой стаж рядового, занимаясь целое утро стрельбой рядом со «штафирками», я почувствовал желание быть полковником. И я был полковником в течение получаса. Но вот я попал в яму. И теперь капитан Этьен может командовать мной? Нет, на это я не согласен.
В следующий раз, будет ли это война или революция, я буду или полковником, или дезертиром.
Да, я буду дезертиром, я буду за шлагбаумом, если вы не можете произвести меня в полковники. Второй раз оказаться жертвой дурацкой мобилизации я не желаю. Я не хочу, чтобы капитан Этьен командовал мной уже после того, как я проделал свой стаж рядового.
В этой последней войне я не был признан. Но я защищался от результатов этого непризнавания.
Я соглашался быть убитым. Но по-скотски ожидать, пока меня убьют, я не желал. Я устраивался, как умел. Я отправлялся на фронт, когда меня тянуло, но храбрость проявлял я лишь тогда, когда мне этого хотелось. Я становился на время капитаном или полковником, —когда мне случалось заменить кого-нибудь или сделать что-нибудь необычное. В остальное время у увиливал, уклонялся, лодырничал.
Впрочем, даже если бы я и был полковником, я не отказал бы себе в том, чтобы при случае дезертировать.
Ну, а миллионы людей, людей действия, которые останутся, их я оставлю вам!
Соберите их, как нынче, и еще других. А я отберу из них несколько десятков и Силой брошу их на подвиг.
«Миллионы, которые останутся, их оставлю я вам», — сказал я.
Однако анализ событий этим не исчерпывается. Всю эту систему моих рассуждений, вращающихся вокруг вопроса об иерархии, охватывала другая, более обширная система. Когда я хотел покончить с собой, когда впоследствии мне захотелось уйти с поля битвы, во мне говорило мое естество, которое защищало самое себя. Это был человек, который бросил ружье, с ужасом швырнул прочь этот страшный механизм; человек, который восстал против тяжелых орудий и жестоких пулеметов.
Война больше не война. Вы убедитесь в этом, фашисты всех стран! Вы убедитесь в этом в тот день, когда будете валяться брюхом на земле в собственных нечистотах. Тогда не будет больше ни плюмажей, ни позументов, ни шпор, ни лошадей, ни трубачей, ни громких слов. Будет один только газ промышленного производства, и он будет разъедать вам легкие.
Современная война — это проклятое восстание материи, порабощенной человеком.
Как можно защищаться от землетрясения? Только бегством!
По-настоящему, до глубины почувствовал я это под Верденом. Об этом я расскажу в другой раз.
Не будем смешивать разные вопросы. Здесь две разных области: вопрос о человеке на современном поле битвы и вопрос о главнокомандующем.
Я выехал из Шарлеруа, как главнокомандующий, оказавшийся не у дел, а не как простой рядовой.
Я не мог чувствовать себя заурядным человеком, ибо, вместе с людьми, я — Человек. Вот почему я все снова возвращался на фронт. Я повторял и углублял свой стаж нижнего чина в рядах, на линии огня. Я больше уже не желал быть офицером. Я согласен быть полковником или солдатом, но ни в коем случае не лейтенантом запаса.
Впрочем, это был всего только каприз гордости. Как можно укрываться в канцелярии, если в бою есть шансы навсегда завоевать себе власть? Ради этого стоит рисковать и тем, что будешь убит в яме в двадцать лет, еще не знав женщин, еще ничего не сделав, ничего не высказав.
Однако вернемся к этому дню. 24 августа 1914 года я впервые вышел из подчинения. Долг предстал передо мной в уродливом и унизительном виде, — в виде усатого капитана, наряженного в красные штаны. Чтобы совершить что-нибудь, надо раньше всего суметь убить в себе чувство хорошего вкуса. Я был молодой буржуа и еще не знал этого.
Внезапно вся битва и все мои переживания сомкнулись вокруг капитана Этьена.
— Господин капитан, — -сказал я, —мы будем окружены!
— Молчите, — ответил он, испуганно глядя на двух-трех человек, которые могли меня слышать.
Но услышал только один, да и тот глядел на меня глазами сообщника.
Капитан посмотрел на меня с недоверием и: ненавистью. Вероятно, в этот день у меня на лице было с угрожающей ясностью написано все то необычное и недозволенное, что я чувствовал.
Думать, мыслить посреди поля битвы?! Да видано ли это? Ну что ж, ведь мобилизовали интеллигентов. Трудные люди оказались в рядах. В том, что касалось самой битвы, мы с капитаном хорошо поняли друг друга.
«Он хочет дать драла!»—подумал обо мне капитан.
«Он хочет попасть в плен!»—сказал я себе о нем.
Мы все от природы плохо относимся к окружающим. Оба мы с капитаном дурно истолковали то, что могло быть выражено словами:
«Он хочет маневрировать», «он хочет сопротивляться».
Мы посмотрели друг другу в глаза. У него были большие полицейские усы. В этот момент он, вероятно, очень хотел -бы быть полицейским на площади Оперы в Париже. Я казался ему опасным интеллигентом, с глазами сумасшедшего.
— Они продвигаются в лес. Слышите? Это они стреляют! Нас захватят здесь, в этой яме.
— Нет, они будут отброшены.
— Кто же это их отбросит? —спросил я враждебно, с иронией пораженца во взгляде.
— Да там, сзади, увидят!
Я взглянул назад. Что там было сзади? Ничего не видно было. Майор? Полковник? Генералы? Куда они девались? Начинался тот период войны, когда все прятались по трое в одной щелке.
— Ладно. Не ваше дело. Стреляйте!..
«Он, пожалуй, прав, — думал я, возвращаясь. — Если каждый солдат начнет рассуждать...»
Но спустя минуту внутри меня рычало:
«Я, это — я! И я не хочу попадать в плен!»
Я отправился в самый конец нашей случайной траншеи, — в сторону леса. Там торчало двое-трое раненых. Они палили прямо в небо, в глупой надежде, что попадут в немцев.
— Что, немцы наступают? —крикнул я.
— И как еще наступают.
— Они стреляют уже с фланга. Я их -видел.
— Тьфу, чёрт! Я так и знал! Мы попались!
— Да, мы попались! Мне-то наплевать, я ранен, — сказал солдат.
Но я-то ведь ранен не был?!
Однако у меня- еще было чувство солидарности по отношению к моим случайным товарищам. Я вернулся к капитану. Он с ружьем в руке стоял среди небольшой кучки солдат и блуждающими глазами смотрел на агонизировавшего Жакоба.
— Пули уже перелетают через парапет. Еще пять минут, — и они будут стрелять нам в спину. Надо уходить!
Я сказал это ему прямо в лицо и очень резко. Он вскинул ружье, точно хотел стрелять в меня. Но возразить было нечего. Я говорил совершенно очевидную правду, и мой взгляд пронизывал его насквозь.
В одну минуту он перестал быть капитаном. Капитаном стал я, это было совершенно очевидно. Как всякий, у кого ушла почва из-под ног, он говорил наивные вещи.
— Я не получил приказа об отступлении.
— Как бы вы хотели получить этот приказ? Но ведь инициатива...
Меня стал душить смех. Я представил себе, как выглядела бы эта сцена во дворе казармы. Я расхохотался.
— Ладно, молчать!—сказал он голосом, в котором смешались и бешенство и мольба, и отвернулся.
— Надо уходить, — повторил я. — Я не хочу попасть в плен в самом начале войны.
Ирония и бешенство трясли меня и обрушивались на него.
— Молчать! Стреляйте!
— Это верно, что мы попадем в плен, — сказал один из солдат, глядя на меня с доверием и симпатией.
— Тебе хочется в плен?
— Нет.
У него был тот же порыв, что и у меня. Кто он? Трус? Храбрец?
Он был один из тех, кто хорошо шел за мной в атаку.
Усатого капитана мучали стыд и ненависть. Этот здоровенный трус хотел выполнить долг, то есть не двигаться с места. Недаром я всегда ненавидел моих офицеров и моих учителей. По какому праву такая ограниченная посредственность может отдавать мне приказания, может кичиться какой-то смехотворной иерархией?
Он прекрасно понимает, что приказывать могу я ему и приказываю. Мне вспоминается один ограниченный профессор, имевший надо мной только превосходство возраста и взявшийся преподавать мне Платона. Он ненавидел меня и проявлял это, а я должен был слушаться. Так обозленный мелкий чиновник подолгу задерживает вас у своего окошечка.