Но как он ни болен, как ни подавлен, все замечают, что он оживляется, когда кто-нибудь скажет: надо бы пойти посмотреть, жарко ли горит огонь в покоях миледи, и убедиться, что все готово к ее приезду. Эти уловки шиты белыми нитками, но он видит в них признак того, что ее ждут, и это поддерживает в нем надежду.
Пробило полночь, а вокруг все так же пусто. Экипажи проезжают в эту пору редко, а поздней ночью других звуков в этом квартале обычно не слышно, если только какой-нибудь кутила не напьется до такой степени, что, одержимый охотой к перемене мест, забредет на эту промерзшую улицу и, шагая по мостовой, примется во все горло орать песни. Зимняя ночь так тиха, что слушать эту глубочайшую тишину все равно что смотреть в непроглядный мрак. Если откуда-то издалека и доносится какой-нибудь звук, он прорезает мглу, словно бледный луч света, а потом безмолвие нависает еще тяжелее.
Всю челядь услали спать (и она не прочь уйти на покой, так как не спала прошлую ночь), и только миссис Раунсуэлл дежурит вместе с Джорджем в спальне сэра Лестера. Ночь тянется медленно, – вернее, она как будто совсем останавливается между двумя и тремя часами, – и тогда мать и сын замечают, что больной все тревожнее жаждет узнать, какова погода, – ведь сам он не видит, что делается за окном. Поэтому Джордж, который каждые полчаса обходит дозором тщательно убранные покои миледи, теперь идет к двери вестибюля и, выглянув на улицу, возвращается с докладом, в котором как можно более светлыми красками рисует беспросветно ненастную ночь: ведь на самом-то деле мокрый снег идет не переставая, и даже на каменных тротуарах скопилось столько холодной, как лед, слякоти, что в ней можно увязнуть по щиколотку.
Волюмния сидит наверху в своей комнате, выходящей на отдаленную лестничную площадку, куда можно попасть, лишь пройдя еще два марша после того, как на лестнице кончается резьба и позолота, ибо это – комната для родственниц, и в ней висит разительно непохожий, просто страшный, портрет сэра Лестера, сосланный сюда за свои пороки, а днем из нее можно увидеть скучный задний двор, обсаженный кустами, которые засохли и смахивают на какие-то допотопные экземпляры кустов черного чая, – Волюмния сидит наверху, в своей комнате, одолеваемая всяческими страхами. Пожалуй, самый главный из них – страх перед тем, что будет с ее маленьким доходом, если, как она выражается, «что-нибудь случится» с сэром Лестером. В этом смысле «что-нибудь» значит только одно, а именно последнее, что вообще может случиться с сознанием любого баронета на этом свете.
Страхи довели Волюмнию до того, что она уже не находит в себе мужества посидеть у своего камина или улечься спать в своей комнате, а принуждена выйти из нее, обмотав прелестную головку бесчисленными платками и окутав прелестную фигурку шалями, а выйдя, бродить, как привидение, по всему дому, особенно по теплым и роскошным покоям, убранным для той, которая все еще не вернулась. В такую ночь Волюмния не в силах выносить одиночество, и ей сопутствует ее горничная, которую для того и подняли с кровати, а горничная совсем закоченела, до смерти хочет спать и вообще обижена судьбой, ибо в силу обстоятельств обречена прислуживать бедной родственнице, тогда как мечтает служить у леди с десятью тысячами годового дохода, – значит, немудрено, что лицо у нее не очень любезное.
К счастью, их время от времени навещает кавалерист – когда обходит дозором покои миледи, – поэтому хозяйке с горничной обеспечены и защита и мужское общество, что очень приятно в поздние часы ночи. Заслышав приближающиеся шаги, обе они всякий раз прихорашиваются, чтобы встретить его во всей красе, а в промежутках между его визитами проводят часы своего бдения, то погружаясь в кратковременное забытье, то не без озлобления споря о том, валилась ли мисс Дедлок, которая сидит поставив ногу на решетку камина, или не валилась в огонь, когда (к великому ее неудовольствию) была спасена своим добрым гением – горничной.
– Ну, как теперь чувствует себя сэр Лестер, мистер Джордж? – осведомляется Волюмния, поправляя на голове капюшон.
– Да как вам сказать, мисс; сэру Лестеру, пожалуй, ни лучше, ни хуже. Он очень расстроен и слаб и даже иногда немного бредит.
– А обо мне спрашивал? – осведомляется Волюмния нежным голосом.
– Нет, не могу этого утверждать, мисс… то есть я не слышал, чтобы спрашивал.
– Какое поистине грустное время, мистер Джордж.
– Что правда, то правда, мисс. А не лучше ли вам лечь спать?
– Право же, лучше бы вам лечь спать, мисс Дедлок, – настаивает горничная резким тоном.
Но Волюмния отвечает: нет! нет! Ее могут позвать… она может внезапно понадобиться. Она никогда бы себе не простила, если бы «что-нибудь случилось», а ее бы не оказалось «на месте». Она отказывается обсуждать поднятый горничной вопрос, почему это самое «место» обязательно должно находиться здесь, а не в ее собственной комнате (которая расположена ближе к спальне сэра Лестера), но стойко заявляет, что останется на месте. Далее Волюмния ставит себе в заслугу, что она «ни одного глаза не сомкнула» – как будто у нее их двадцать или тридцать, – но это утверждение трудно примирить с тем, что всего пять минут назад она, без всякого сомнения, открыла оба глаза.
Вот уже бьет четыре часа, а вокруг по-прежнему пусто, и стойкость Волюмнии начинает ослабевать или, скорее, усиливаться, ибо теперь Волюмния считает своим долгом подготовиться к завтрашнему дню, когда от нее может потребоваться многое; в сущности даже, как ни стремится она остаться на месте, может быть, ей надлежит пожертвовать собой и покинуть это место. Словом, как только кавалерист приходит опять и повторяет: «Не лучше ли вам лечь спать, мисс?», а горничная настаивает еще резче: «Вам, право же, лучше бы лечь спать, мисс Дедлок!» – Волюмния встает и кротко лепечет: «Делайте со мной что хотите!»
Мистер Джордж, несомненно, хочет проводить ее под ручку в предназначенную для родственниц комнату, а горничная, несомненно, хочет запихнуть ее в постель без всяких церемоний. Принимаются соответственные меры, и кавалерист, обходя дозором весь дом, уже больше никого не встречает на своем пути.
Погода не улучшается. С подъезда, с карнизов, с парапета, с каждого выступа, столба и колонны падает талый снег. Забившись, словно в поисках убежища, под притолоку огромной входной двери, под самую дверь, в углы окон, в каждую укромную щелку и трещину, снег тает и растекается. Он все еще падает на крышу, на окно верхнего света, и даже проникает сквозь оконные рамы внутрь, и так же размеренно – кап-кап-кап, – как звучат шаги на Дорожке призрака, – капает вниз на каменный пол.
Кавалерист, в котором безлюдное величие огромного дома – знакомое ему по Чесни-Уолду – пробудило старые воспоминания, поднимается по лестницам и проходит по парадным комнатам, держа свечу в вытянутой руке. Он думает о том, какие превратности судьбы он пережил за последние несколько недель, думает о своих детских годах, проведенных в деревне, и о двух периодах своей жизни, так странно сомкнувшихся через большой, отделяющий их друг от друга промежуток времени; он думает об убитом человеке, чей образ еще жив в его памяти; думает о женщине, покинувшей эти покои, где все напоминает о том, что она была здесь еще так недавно; думает о хозяине дома, который лежит наверху, и о вещих словах: «Кто скажет ему правду?» – думает, озираясь по сторонам, – а вдруг ему сейчас кто-нибудь померещится, и тогда придется собрать всю свою храбрость, чтобы подойти, прикоснуться рукой к видению и доказать себе, что оно обман чувств. Но ничего такого нет; все вокруг пусто… пусто, как тьма, – и наверху и внизу, – тьма, что его окружает, когда он вновь поднимается по широкой лестнице; пусто, как гнетущее безмолвие.
– Все готово к приему миледи, Джордж Раунсуэлл?
– Все в полном порядке, сэр Лестер.
– Никаких вестей?
Кавалерист качает головой.
– Может быть, пришло письмо, но о нем забыли доложить?
Впрочем, сэр Лестер и сам понимает, что на это надеяться нечего, и, не дожидаясь ответа, опускает голову.