– Да, я была очень больна.
– Но теперь вы совсем поправились?
– Да, совсем поправилась и по-прежнему жизнерадостна, – сказала я. – Вы знаете, как добр мой опекун и как счастливо мы живем; словом, мне есть за что благодарить судьбу и решительно нечего желать.
Я чувствовала, что он жалеет меня больше, чем я когда-либо сама жалела себя. Оказалось, что это я должна его успокаивать, и на меня нахлынул прилив новых сил, я ощутила в себе новый источник спокойствия. Я стала говорить с ним о его путешествии и планах на будущее, спросила, не собирается ли он вернуться в Индию. Он ответил, что вряд ли вернется туда. В Индии судьба его баловала не больше, чем здесь. Как был он бедным судовым врачом, когда уехал, так и вернулся бедняк бедняком.
Пока мы беседовали и я радовалась, что облегчила ему (если только я имею право употребить это слово) тяжесть встречи со мной, Ричард вошел в комнату. Он узнал внизу, какой гость сидит у меня, и они встретились с искренним удовольствием.
После того как они поздоровались и поговорили о делах Ричарда, мистер Вудкорт, видимо, начал догадываться, что с юношей не всё ладно. Он часто поглядывал на него с таким выражением, словно что-то в лице Ричарда вызывало в нем жалость; не раз бросал он взгляд и на меня, будто желая убедиться, знаю я истину или нет. А ведь Ричард в тот день был оживлен, весел и от души радовался мистеру Вудкорту, который всегда ему нравился.
Ричард предложил ему отправиться в Лондон с нами, но мистер Вудкорт должен был еще немного задержаться на корабле и потому не мог сопутствовать нам. Но пообедали мы все вместе – было еще довольно рано, – и вскоре он стал почти таким же, каким был прежде, так что я все больше успокаивалась при мысли о том, что сумела смягчить остроту его сострадания ко мне. Зато о Ричарде он все еще беспокоился. Когда карета была уже почти готова к отъезду и Ричард сбежал вниз присмотреть за своими вещами, мистер Вудкорт заговорил со мною о нем.
Я сомневалась, имею ли я право откровенно рассказать ему обо всем, что происходит с Ричардом, и только коротко объяснила, что он разошелся с мистером Джарндисом и запутался в злополучной канцлерской тяжбе. Мистер Вудкорт выслушал мой рассказ сочувственно и выразил сожаление, что все обстоит так плохо.
– Я заметила, что вы довольно внимательно за ним наблюдали, – сказала я. – Вы находите, что он очень переменился?
– Да, переменился, – ответил мистер Вудкорт, покачав головой.
Впервые в тот день я почувствовала, как кровь бросилась мне в лицо, но волнение мое было лишь мимолетным. Я отвернулась, и оно прошло.
– Не то чтобы он казался моложе или старше, – сказал мистер Вудкорт, – худощавее или полнее, бледнее или румяней, чем раньше, но лицо у него стало какое-то странное. Никогда в жизни я не видел такого странного выражения у человека еще очень молодого. Нельзя сказать, что дело тут только в тревоге или в усталости, хотя он, конечно, устал и постоянно встревожен, и все это похоже на уже зародившееся отчаяние.
– Вам не кажется, что он болен?
– Нет. На вид он здоров.
– А что у него неспокойно на душе, это нам слишком хорошо известно, – продолжала я. – Мистер Вудкорт, ведь вы поедете в Лондон?
– Да, завтра или послезавтра.
– Ричард ни в чем так не нуждается, как в друге. Он всегда был расположен к вам. Прошу вас, зайдите к нему, когда приедете. Навещайте его время от времени, если можете. Очень вас прошу – этим вы его поддержите. Вы не знаете, как это может ему помочь. Вы и представить себе не можете, как Ада, мистер Джарндис и даже я… как все мы будем благодарить вас, мистер Вудкорт!
– Мисс Саммерсон, – проговорил он, волнуясь все больше, – видит небо, я буду ему верным другом! Раз вы доверили его мне, я принимаю на себя это поручение и буду почитать его священным!
– Благослови вас бог! – сказала я, и глаза мои быстро наполнились слезами, но я подумала: пускай, раз они льются не из-за меня самой. – Ада любит его… мы все его любим, но Ада любит его так, как мы любить не можем. Я передам ей ваши слова. Благодарю вас, и да благословит вас бог за нее!
Едва мы успели наскоро обменяться этими словами, как Ричард вернулся и, взяв меня под руку, пошел вместе со мной садиться в карету.
– Вудкорт, давайте будем встречаться в Лондоне! – сказал он, не подозревая, какое значение имеет его просьба.
– Обязательно! – отозвался мистер Вудкорт. – У меня там, кажется, не осталось ни одного приятеля, кроме вас. А где мне вас найти?
– Мне, конечно, придется где-нибудь обосноваться, но где, я еще и сам не знаю, – сказал Ричард, раздумывая. – Спросите у Воулса в Саймондс-Инне.
– Хорошо! И чем скорей мы увидимся, тем лучше.
Они горячо пожали друг другу руки. Когда я уже сидела в карете, а Ричард еще стоял на улице, мистер Вудкорт дружески положил ему руку на плечо и взглянул на меня. Я поняла его и в благодарность помахала ему рукой.
Мы тронулись в путь, а он все еще не отрывал от меня глаз, и в этом последнем взгляде я прочла его глубокое сострадание ко мне. И я была рада этому. На себя прежнюю я теперь смотрела так, как мертвые смотрят на живых, если когда-нибудь вновь посещают землю. Я была рада, что меня вспоминают с нежностью, ласково жалеют и не совсем забыли.
Глава XLVI
«Держи его!»
Тьма покрыла Одинокий Том. Все расползаясь и расползаясь, с тех пор как вчера вечером зашло солнце, она расползлась так широко, что постепенно заполнила все пустоты этого гиблого места. Некоторое время здесь кое-где еле теплились бледные, словно под землей горящие, огоньки – как еле теплится в Одиноком Томе светильник Жизни, – с трудом, с великим трудом пробиваясь сквозь тяжелый зловонный воздух и мигая, как подмигивает этот светильник в Одиноком Томе многим мерзостям. Но все огни потухли. Луна часами смотрела тусклым холодным взглядом на Тома, словно признавая в нем слабого своего соперника и видя отдаленное сходство с собой в этой пустыне, непригодной для жизни и пожираемой внутренним пламенем; но луна зашла и исчезла. Ужасные кошмары, словно чернейшие кони из конюшни ада, что вышли на свое пастбище, носятся над Одиноким Томом, а Том крепко спит.
Много произносилось речей и в парламенте и в других местах по поводу Тома и много было ожесточенных споров насчет того, как лучше исправить этот самый Том – вернуть ли его на путь истинный при помощи полицейских, или приходских надзирателей, или колокольного звона, или цифровых данных, или правильно развитого вкуса, или Высокой церкви, или Низкой церкви, или вовсе обойдясь без церкви; приказать ли ему расщеплять кривым ножом его разума полемическую солому, или же заставить его дробить камни. Из всей этой суеты и шумихи вытекает лишь одно несомненное следствие, а именно: Том сможет или сумеет, захочет или будет исправляться только в чьей-то теории, которую никто, к нему не приложит на практике. А тем временем, тем многообещающим временем Том по-прежнему неуклонно летит вниз головой в пропасть вечной погибели.
Но он мстит. Самые ветры служат ему посланцами и работают на него в эти часы мрака. Нет капли в испорченной крови Тома, которая не занесла бы куда-нибудь заразы и болезни. Вот этой нынешней ночью она осквернит поток избранной крови (которую химики, сделав ее анализ, наверное, признают подлинно благородной) – крови одного нормандского рода, – и его светлость не сможет отречься от позорного родства. Нет атома в грязи, покрывающей Том, нет частицы в том отравленном воздухе, которым он дышит, нет непотребства и низости, ему свойственных, нет деяния, совершенного им по невежеству, злобе или жестокости, которые не обратились бы в возмездие за его обиды, проникнув во все слои общества вплоть до надменнейших из надменных и высочайших из высоких. Осквернением, грабежом, развратом Том поистине мстит за себя.
Трудно сказать, когда Одинокий Том безобразнее – днем или ночью, – но если признать, что чем лучше он виден, тем он противней на вид, и что никакое воображение не может представить его себе хуже, чем он есть в действительности, то придется сделать вывод, что он безобразнее днем. А день как раз наступает; но было бы лучше для славы нации, чтобы солнце все-таки иногда заходило во владениях Британской империи, чем всходило над таким мерзостным чудищем, как Том.