Волосы мои не были острижены; а ведь им не раз угрожала эта опасность. Они были длинные и густые. Я распустила их, зачесала с затылка на лоб, закрыв ими лицо, и подошла к зеркалу, стоявшему на туалетном столе. Оно было затянуто тонкой кисеей. Я откинула ее и с минуту смотрела на себя сквозь завесу из собственных волос, так что видела только их. Потом откинула волосы и, взглянув на свое отражение, успокоилась – так безмятежно смотрело оно на меня. Я очень изменилась, ах, очень, очень! Сначала мое лицо показалось мне таким чужим, что я, пожалуй, отпрянула бы назад, отгородившись от него руками, если бы не успокоившее меня выражение, о котором я уже говорила. Но вскоре я немного привыкла к своему новому облику и лучше поняла, как велика перемена. Она была не такая, какой я ожидала, но ведь я не представляла себе ничего определенного, а значит – любая перемена должна была меня поразить.
Я никогда не была и не считала себя красавицей, и все-таки раньше я была совсем другой. Все это теперь исчезло. Но Провидение оказало мне великую милость – если я и плакала, то недолго и не очень горькими слезами, а когда заплела косу на ночь, уже вполне примирилась со своей участью.
Одно только беспокоило меня, и я долго думала об этом, прежде чем лечь спать. Я хранила цветы мистера Вудкорта. Когда они увяли, я засушила их и положила в книгу, которая мне очень нравилась. Никто не знал об этом, даже Ада. И я стала сомневаться, имею ли я право хранить подарок, который он послал мне, когда я была совсем другой… стала думать – а может, это нехорошо по отношению к нему? Я хотела поступать хорошо во всем, что касалось мистера Вудкорта, – даже в тайниках моего сердца, которого ему не суждено было узнать, – потому что ведь я могла бы любить его… любить преданно. В конце концов я поняла, что имею право сохранить цветы, если буду дорожить ими только в память о том, что безвозвратно прошло и кончилось, о чем я никогда больше не должна вспоминать с другими чувствами. Надеюсь, никто не назовет это глупой мелочностью. Для меня все это имело очень большое значение.
Я решила встать пораньше и уже сидела перед зеркалом, когда Чарли на цыпочках вошла в комнату.
– О господи, мисс, – вскричала Чарли, пораженная, – да вы уже встали?
– Да, Чарли, – ответила я, спокойно расчесывая волосы, – и я отлично себя чувствую и очень счастлива.
Тут я поняла, что у Чарли гора с плеч свалилась; но та гора, что свалилась с моих плеч, была еще больше. Теперь я знала самое худшее и примирилась с этим. Продолжая свой рассказ, я не буду умалчивать о минутах слабости, которой не могла преодолеть, но они быстро проходили, и меня не покидало спокойствие духа.
Мне хотелось до приезда Ады окрепнуть вполне и вернуть себе хорошее настроение, поэтому я вместе с Чарли так распределила время, чтобы весь день проводить на свежем воздухе. Было решено, что мы будем гулять перед завтраком, обедать рано, выходить из дому и до и после обеда, после чая гулять в саду, временами отдыхать, взбираться на все окрестные холмы, бродить по всем окрестным дорогам, тропинкам и полям. А что касается разных питательных и вкусных блюд, то добродушная экономка мистера Бойторна вечно бегала за мной с какой-нибудь едой или питьем в руках; и стоило ей узнать, что я отдыхаю в парке, как она спешила ко мне с корзинкой, и ее веселое лицо сияло желанием прочесть мне лекцию о том, как полезно кушать почаще.
Для верховой езды мне был предоставлен пони – толстенький пони с короткой шеей и челкой, падавшей на глаза, – который умел скакать – если хотел – таким ровным, не тряским галопом, что казался мне сущим сокровищем. Спустя два-три дня он уже привык бежать мне навстречу, когда я, приходя на выгон, подзывала его, ел из моих рук и шел за мной следом. Мы достигли столь полного взаимопонимания, что, когда он, бывало, ленивой рысцой вез меня по какой-нибудь тенистой дорожке и вдруг начинал упрямиться, стоило мне только потрепать его по шее и сказать: «Пенек, Пенек, странно, что ты не хочешь скакать, – ты же знаешь, как нравится мне легкий галоп, и не худо бы тебе доставить мне удовольствие, а так ты скоро совсем осовеешь – того и гляди заснешь!» – стоило мне это сказать, как он смешно дергал головой и сейчас же пускался вскачь, а Чарли в это время стояла где-нибудь и хохотала в таком восторге, что смех ее звучал словно музыка. Не знаю, кто дал Пеньку его кличку, но она к нему до того подходила, что казалось, будто она появилась на свет вместе с ним, как и его жесткая шерстка. Однажды мы запрягли его в маленький шарабан и торжественно проехали пять миль по зеленым проселкам, но вдруг, именно в ту минуту, когда мы начали превозносить его до небес, ему, должно быть, не понравилось, что его провожает целый рой надоедливых мелких комаров, которые всю дорогу толкутся у него над ушами, но как будто ни на дюйм не подвигаются вперед, и он остановился, чтобы поразмыслить о них. Должно быть, он пришел к выводу, что пора от них отвязаться, и упорно отказывался бежать дальше, пока я не передала вожжи Чарли, а сама не вышла из экипажа и не пошла вперед. После этого Пенек с каким-то упрямым добродушием двинулся за мной, сунув голову мне под мышку, и принялся тереться ухом о мой рукав. Тщетно я его уговаривала: «Ну, Пенек, я же тебя знаю – ты теперь побежишь, если я сяду, чтобы немножко проехаться», – стоило мне от него отойти, он опять останавливался и стоял как вкопанный. В конце концов мне пришлось все время идти впереди него: и так мы и вернулись домой, на потеху всей деревне.
Мы с Чарли не без оснований считали эту деревню удивительно приветливой: спустя какую-нибудь неделю жители ее уже улыбались нам, когда мы шли по улице, сколько бы раз на день мы ни проходили, и в каждом коттедже мы видели дружеские лица. Я уже в прошлый свой приезд познакомилась здесь со многими из взрослых и почти со всеми детьми, а теперь даже церковная колокольня казалась мне какой-то родной и милой. В числе моих новых друзей была одна очень дряхлая старушка, которая жила в беленьком, крытом соломой домике, таком крошечном, что, когда распахивали наружные ставни его единственного окна, они закрывали собой всю переднюю стену. У этой старушки был внук-моряк, и под ее диктовку я написала ему письмо, в заголовке которого нарисовала уголок у камина, где когда-то бабушка нянчила внука и где его старенькая скамеечка все еще стояла на прежнем месте. Вся деревня решила, что этот рисунок – чудо искусства; когда же из самого Плимута пришел ответ, гласивший, что внук собирается взять рисунок с собой в Америку, а из Америки напишет снова, мне начали приписывать заслуги, по праву принадлежащие Почтовому ведомству, и расточать похвалы, заслуженные вовсе не мною, а им одним.
Я проводила столько времени на воздухе, так часто играла с ребятишками, так много беседовала со взрослыми, заходила, по приглашению хозяев, в столько коттеджей – да к тому же по-прежнему давала уроки Чарли и каждый день писала длинные письма Аде, – что мне даже некогда было подумать о моей маленькой утрате, и я почти всегда была веселой. Если я иногда и думала о ней в свободное время, то стоило мне чем-нибудь заняться, как я про нее забывала. Как-то раз я огорчилась, пожалуй, больше, чем следовало, – когда кто-то из деревенских детишек сказал:
– Мама, почему эта леди теперь не такая хорошенькая, как была?
Но я поняла, что ребенок любит меня не меньше прежнего, а когда он с каким-то жалостливо-покровительственным видом провел своей нежной ручонкой по моему лицу, ко мне быстро вернулось душевное равновесие.
Немало произошло мелких событий, которые меня очень утешили, показав, как естественно для мягкосердечных людей быть деликатными и внимательными к тем, кто в каком-нибудь отношении стоит ниже их. Один из таких случаев меня особенно тронул. Как-то раз я зашла в церковку, где только что кончилось венчание и молодые собирались расписываться в книге брачных записей. Сначала перо подали молодому мужу, и он вместо подписи неуклюже поставил крест; потом настал черед подписываться новобрачной, и она тоже поставила крест. Между тем я узнала, когда гостила здесь в прошлый раз, что она не только самая хорошенькая девушка в деревне, но и отлично училась в школе; так что теперь я не могла не взглянуть на нее с удивлением. Немного погодя она отошла в сторону и со слезами искренней любви и восхищения в умных живых глазах прошептала мне: