Глава XV
Юлиан превращается в скрипача
Местом моего рождения стал Рим. Моя мать была африканкой; красотой она не отличалась, но, видимо, за благочестие ее приблизил к себе папа Григорий II[67]. Своего отца я не знаю, наверное он не представлял из себя ничего особенного, поскольку после смерти папы Григория, по милосердию своему бывшего добрым другом моей матери, мы впали в крайнюю нищету и были выброшены на улицу, имея единственной кормилицей мою скрипку, на которой я очень недурно играл: я сызмала тянулся к музыке, и благодетель папа за свой счет образовал меня. Пропитание скрипка давала самое скудное – хорошо, если из толпы слушающих один-другой усовестятся и бросят монетку оголодавшему бедняге, что доставил им радость. А иные умники, с часок послушав меня, отходили, мотая головами и сетуя, что-де позор терпеть в городе таких бродяг.
По правде говоря, рассчитывай мы только на щедрость моих слушателей, мы скоро протянули бы ноги. Пришлось и матери приняться за свой промысел: я услаждал их слух, а она тем временем опустошала их карманы, да так успешно, что скоро мы обеспечили себе безбедное существование и, будь мы поумнее и побережливее, могли бы, подкопив денег, бросить эту опасную и постыдную жизнь, но почему-то удерживаются только трудовые, кровные деньги, а деньги даровые, шальные обычно так же легко и безалаберно спускаются. Вот и мы тратили деньги, коль скоро они есть, не успев узнать своих потребностей и желаний; а с большой добычи мы через силу пускались во все тяжкие и беспутничали без всякой охоты.
Еще долгое время воровской промысел сходил нам с рук, но и на старуху бывает проруха, и пришел наш час: бедную мать поймали с поличным и, прихватив меня как сообщника, доставили нас к судье.
По счастью, судья был известен всему городу как величайший меломан, он частенько звал меня поиграть и сейчас, видимо, решил выразить свою признательность, тем паче что расплачивался всегда мелочно; как бы то ни было, он застращал свидетелей и с такой неприязнью выслушал их показания, что они вынуждены были смолкнуть, а нас с честью отпустили, точнее сказать – оправдали, потому что отпустили нас только после того, как я немного поиграл судье на скрипке.
Нам было на руку еще то обстоятельство, что обокрали мы Поэта, и шутник судья всласть повеселился на этот счет. Поэты и музыканты, говорил он, должны ладить меж собой, поскольку они женаты на сестрах; он объяснил потом, что имел в виду муз. Когда же в качестве улики была предъявлена золотая монета, он разразился хохотом и заявил, что, должно быть, опять настал золотой век, когда у поэтов в карманах водилось золото, а в золотом веке воров не бывает. Он отпустил еще много шуток в этом роде, но я ограничусь теми, что привел.
Нечаянная милость, говорят, служит острасткой, но я с этим не согласен, по-моему, оправдание виноватого делает его самонадеянным, как это было с нами: мы смеялись над законом, ни во что не ставили наказание, которого, мы убедились, можно избежать даже вопреки прямым уликам. Случившееся с нами мы сочли, скорее, острасткой для обвинителя, чем для злоумышленника, и распоясались сверх всякой меры.
Вот хотя бы: однажды нас пустили в дом к богатому священнику, и, пока слуги танцевали под мою музыку, мать ухитрилась стянуть серебряный сосуд; у нее и в мыслях не было кощунствовать, однако эта весьма большая чаша, оказывается, была из церковного обихода, откуда священник заимствовал ее для пирушки с собратьями. Нас тут же обвинили в краже (сосуд нас выдал) и отвели к тому самому судье, что прежде отнесся к нам с таким добродушием; но теперь он был в другом настроении, и едва священник подал на нас жалобу, как судья, не знавший края ни в доброте, ни в строгости, велел раздеть нас донага и бичами прогнать по улицам.
Этот приговор был исполнен с превеликой строгостью, священник самолично поощрял палача, наставляя, что-де тот старается нам во благо; но хотя наши спины были истерзаны в клочья, горше материных и моих страданий было оскорбление, учиненное моей скрипке: ее с победным видом несли впереди меня, толпа над ней глумилась, выказывая тем свое презрение к искусству, в котором я имел честь подвизаться, к благороднейшему из человеческих дерзаний, успехами в котором я чрезвычайно гордился, и поэтому надругательство над скрипкой причиняло мне такие муки, что ради ее избавления я был готов отдать хоть всю свою кожу.
Мать недолго прожила после порки; я прозябал в нужде и ничтожестве, покуда меня не обласкал молодой сановный римлянин: он ввел меня в свой дом, обращался со мной запросто. Пылко преданный музыке, он пожелал обучиться игре на скрипке, но, не имея дарования, весьма скромно преуспел в этом искусстве! Я, впрочем, расхваливал его потуги, отчего он возлюбил меня безмерно. Продолжай я и дальше действовать подобным образом, я бы, наверное, сказочно нажился на его доброте, но я сам уверил его в превосходстве его музыкальных способностей, и свое умение он уже ставил выше моего искусства, а этого я не мог перенести. Однажды мы играли дуэтом, он стал беспардонно врать, и когда гармония совсем расстроилась, пришлось сделать ему замечание. Вместо того чтобы поправиться, он обвинил меня в оплошке – будто бы я играю не в том ключе. Стерпеть такое от собственного ученика выше человеческих сил; я вспылил, швырнул наземь скрипку и заметил ему, что староват брать уроки музыки. С такой же горячностью он объявил мне, что не нуждается в поучениях бродячего скрипача. В конце перепалки мы вызвали друг друга на музыкальный турнир. Победа досталась мне, но заплатил я за нее дорогой ценой – я потерял друга: язвительно припомнив, сколько добра он мне сделал, уколов позорным наказанием и отчаянным положением, из которого я выбрался благодаря его щедротам, он прогнал меня со двора.
Когда я жил у этого господина, меня кое-кто знал, среди прочих – некая Сабина, благородная дама, будто бы тонко разбиравшаяся в музыке. Прослышав, что мне отказано от дома, она тут же взяла меня к себе, предоставила отличный стол и гардероб. Впрочем, жилось мне у нее не сладко, при чужих людях я был вынужден сносить ее постоянные замечания – тем более досадные, что они не шли к делу; подозреваю, что своими придирками она приблизила мою смерть, поскольку, обученный ради куска хлеба подавлять раздражение, я не давал чувствам выхода и травил себя изнутри, отчего, видимо, и приключилась моя болезнь.
Дама, любившая меня вопреки моим недостаткам – а может, благодаря им, – тотчас пригласила трех знаменитых врачей. Эти врачи за хорошую мзду в продолжение трех дней приходили семь раз; двое пришли и в восьмой, но им доложили, что я только что умер, и, покачав головами, они удалились.
Когда я явился к Миносу, он с улыбкой спросил, не прихватил ли я с собой скрипку, и, получив отрицательный ответ, велел отправляться восвояси и благодарить судьбу за то, что дьявол не любит музыку.
Глава XVI
История премудрого мужа[68]
Я снова вернулся в Рим, теперь уже совсем в ином качестве. В моем характере с детства была какая-то важность, я ни разу не улыбнулся, вследствие чего обо мне составилось мнение как о подающем надежды ребенке: одни прочили меня в судьи, другие видели во мне будущего епископа. В два года отец подарил мне погремушку – я с негодованием разнес ее на куски. Добрый родитель, сам мудрый человек, увидел в этом несомненный признак мудрости и восторженно вскричал: – Правильно, малыш! Ручаюсь головой, ты далеко пойдешь!
В школе меня не заставить было поиграть с товарищами – и не потому, что все время отнимали занятия, к которым я не имел ни склонности, ни способностей. Однако мой степенный вид настолько пленил учителя, вообще-то весьма проницательного человека, что он сделал меня своим любимчиком и постоянно ставил другим в пример, им на зависть, а мне на радость; и хотя они мне завидовали, но относились ко мне с тем вынужденным уважением, какое обречен оказывать завистник.