После того как дверь за гостями закрылась, две женщины принимаются обсуждать вундеркинда; вспоминают, конечно же, о маленьком Моцарте и метемпсихозе. А еще — все же — о притворстве. А Поль-Эмиль и его мать, возвращаясь пешком в сумерках, разговаривают о пустяках, о тортах и сладостях на полднике у Луи и о предстоящем ужине.
III. Запрос
Когда вы уже покойник, несмотря на былое желание остаться презентабельный, ваша кровь уже не циркулирует, а перетекает. Покончено с движением действенного насоса, который размеренно направляя ее от подошвенных впадин к церебральным высотам, покончено. Отныне это простая жидкость, глупая, как вода, которая больше всего предпочитает покатые и нижние зоны.
Ваше былое желание остаться презентабельным. Считаются ли с ним в наше эгоистичное время? Раньше добрые люди понимали, что их коней, близок. Они знали, что вскоре последует расслабление сфинктеров и осквернение простыней, а старая черствая соседка будет их обмывать и молча проклинать это отсутствие приличий. И тогда они просто-напросто прекращали питаться, позволяя своему организму себя снедать, дабы — когда пробьет час — оказаться пустыми, с кишками чистыми и гладкими, как новые водопроводные трубы. Многие подвергали похожей операции и свои души: священник приходил их драить, и они до последнего дыхания удерживались — невелика заслуга — от любого дурного поступка и даже сомнительной мысли. Сегодня в этом загаженном состоянии вас видит и за вами ухаживает уже не старая соседка, а оплачиваемый надлежащим образом специальный медперсонал: он знать вас не знает, не будет обсуждать ни на ба-аре, ни на речке во время стирки, ему нет до вас дела. А отдаться в руки бальзамировщика, дабы, когда придут посетители, предстать по-юношески свежим и розовым, — двумя руками за! Для сегодняшних мертвецов, как для детей, стариков и собак, главное — эстетика. Разучились умирать у себя дома, теперь завещают морить себя в больница, и в могильной яме эхом отражается долговая яма социального страхования. Можно что угодно говорить о смерти Поля-Эмиля. Он скончался в какой-то лачуге, об этом никто даже не узнал, вокруг него — мерзость и запустение, посуда, плесневеющая в желтом пластмассовом тазу, насекомые, которые пренебрегают просроченной ветчиной, чтобы полакомиться человечиной, экое пиршество! Зато он избежал смерти никелированной, кафельной, дезинфицированной. Зато он проявил отменный вкус, ибо умер как животное, — каковым и является каждый из нас, — и неспешно использовал все пространство повествующей об этом книги, дабы, не таясь, превратиться в падаль.
Долго ждать не приходится. После остановки насоса кровь начинает застаиваться. Мельчайший сосуд, понимая, что он уже ничему не служит, дает себе волю. Эндотелиальные клетки стенок расслабляются, разверзаются и зияют. Красные шарики, чья плотность выше плотности других кровяных клеток и плазмы, раньше всех используют это неожиданное везение: тюрьма, их вековая тюрьма открыта, и грех отказываться от такой возможности улизнуть. Впрочем, далеко им не уйти; в своей свободе они остаются все равно под надзором, который ограничивает их перемещение нижними зонами. Там они встречаются с себе подобными, такими же посрамленными и неспособными отправиться куда-нибудь еще. И образуют омут. То, что мы, зрители, угадывающие их сквозь прозрачную кожу, называем мертвенной бледностью или синюшностью.
Но мы еще не закончили с ними. Дадим им время прожить их бедную бледную жизнь. Она коротка и безутешна. Мы внесем в нее — вот увидите — немного, так сказать, оживления.
Скоро твой день рождения, Поль-Эм.
Такие обычные краткие формы имени, как Пополь, Мимиль, Милу, Поло, его миновали, но глупой уменьшительно-ласкательной нежности ему избежать все же не удалось.
А раз день рождения совсем рядом с Рождеством, я подумала, может, соединить два подарка в один большой и попросить дядю Жаки добавить чуть-чуть, тогда купили бы тебе игрушечную авто, мобильную дорогу, которую ты хотел.
Мамаша Луэ все предусмотрела, уже несколько месяцев она понемногу откладывала. И скопила нужную сумму, а недавно в гипермаркете «Карефур» чуть не купила, но все же решила увериться.
Она ждет лишь одобрительной улыбки, после которой помчится по проходам гипермаркета; она уже счастлива, даже счастливее своего мальчика; она готова восторгаться и находить в нем свою собственную детскую радость от приближающегося Рождества. И —
Нет, произносит Поль-Эмиль.
Нет. Ребенок, который никогда ни отчего не отказывался. У которого всегда было так мало своих собственных идей, что его вполне устраивали чужие. Нет.
Мне бы лучше —
Здесь запинается не он, смущенный чрезмерностью просьбы; это мать не может внять словам, следующим за Мне бы лучше, не может мысленно выстроить образ, который они должны вызвать. А может быть, это я тяну, не столько, чтобы удержать читателя в иллюзии тревожною ожидания, сколько для того, чтобы собраться с силами, набрать в легкие воздуха и вслед за Полем-Эмилем произнести слова, в его устах не отмеченные повелительным тоном, не подчеркнутые наигранной паузой, а выражающие совершенно естественную очевидность —
уроки пианино.
Он не ждет ответа, по-детски не строит умоляющие гримасы, не придает своему безобразному лицу выражение безумной надежды, которая удовлетворилась бы недавно выпущенной модной пластинкой или поездкой в парк аттракционов. И на мать он едва взглянул. Он попросил это, эти уроки пианино, потому что ничего другого нет. Дело не в том, что ничто другое не доставило бы ему удовольствия, что любой другой подарок его бы разочаровал: нет, просто для него настало время брать уроки пианино, и он будет брать их.
Мамаша Луэ только что вернулась со стройки; там она, — единственная женщина среди небритых самцов, — надев звукоизолирующие наушники, управляла своей махиной, которая дробит камень и асфальт, поднимает и переносит многотонные грузы; от гусеничной вибрации у нее разламывалась поясница, но оставалась все та же глупая гордость за то, что она делает, за то, что ощущает агрегат стоимостью три миллиона в своих руках, под своими ногами и ягодицами и осознает себя действительно единственной. Она вернулась со стройки измотанная, но торжествующе представляла себе игрушечную дорогу, по которой будут кружиться гоночные машинки Поля-Эмиля.
При этих немыслимых словах — пианино, уроки, мне бы лучше — в ее мозгу загрохотала стройка. Упорядочить ее невозможно: организовать строительство — это дело прораба; она дробит и переносит тонны, понятая не имея о генеральной плане, логистике, конторе, стоящих за резкими рывками ее катерпиллера. Слова сына раздробили тонны, но не объяснили, куда их переносить и что с ними делать. Не объяснили, по какому волшебству руины гоночного трека, еще совсем недавно трибуны, лужайки, трассы, по которым с ревом кружили сверкающие болиды, а отныне кучи строительного мусора, груды гаек, выхлопных труб и цилиндров, — могли бы вновь сложиться в то, что так и остается всего лишь слово-сочетанием, пустотой, пробелом: уроки пианино.
Она не решается переспросить. Впрочем, Поль-Эмиль на нее уже не смотрит, он вернулся к раскраске или к урокам, голова склонена, тягостное внимание старательного дурачка.
Последствия этого пожелания не поддаются разумению Жанины Луэ, даже если в сумасшедшем беспорядке начинают оформляться первые вопросы: где искать преподавателя, как об этом спрашивать, сколько времени надо брать эти уроки, сколько они стоят, к чему все это? Другие вопросы еще не подоспели: а пианино? дорогое? где его поставить? нужно ли оно? а что скажут соседи? Не подлежит обсуждению только один вопрос: изменит ли ребенок свое решение.
На самом деле это не решение, это судьба. И невежественная госпожа Луэ, которая ни разу в жизни не употребляла — наравне со словами уроки пианино — слово судьба, предпочитая ему невезение, это сразу же поняла. Проект, обосновывающий и оправдывающий движения ее агрегата на стройке, ей неизвестен, но солнце над стройкой, которое жарит по кабине катерпиллера, солнце есть, и она это знает. Мне бы лучше уроки пианино, это и есть солнце, а все остальное — строительная суета.