Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Андреа дель Кастаньо – великая глава в истории флорентийской живописи: стильная аскеза его сурового искусства, выразительная до жестокости, отражает дух Флоренции, быть может, даже и сильнее, чем Боттичелли. Наличие в Венеции его росписей, столь от всего венецианского отличающихся, уже достаточный повод для посещения капеллы святого соглашателя. Фигуры Кастаньо, созданные с учётом всех новшеств кватроченто, что обычно называют «достижениями флорентийского Ренессанса», здесь, втиснутые в узость стрельчатых сводов, производят впечатление столь экспрессивно-готичное, что кажутся готичнее трёх многостворчатых алтарей работы братьев Антонио и Бартоломео Виварини, известных под прозвищем да Мурано, то есть Муранцы, помещённых в капелле. Сияющие золотом полиптихи Виварини – великолепные образцы пламенеющей готики и Gesamtkunstwerk (что в русском переводе, дающемся во многих словарях, «законченно-единое произведение искусства», звучит препохабно), не только объединяют скульптуру, живопись и декоративную резьбу в единое целое, но и стирают между ними границы. Их хочется назвать творениями золотых дел мастеров, а не художников, хотя, как мы теперь знаем, разницы между ювелиром и художником нет никакой, потому что каждый ювелир – художник. Для средневековья понятие «художник» не значило ничего, поэтому живописцев объединяли в один цех с бочарами; для современности «художник» значит всё, поэтому бочар приравнивается к художнику. Исходя из противоположных установок в уравнении искусств современность тем не менее сомкнулась со средневековьем, и результатом стало то, что капелла Сан Таразио гораздо более созвучна вкусу сегодняшнего дня, чем интерьер и экстерьер церкви ди Сан Заккария. Нет, пожалуй, в Венеции другого места, в котором готика бы высказалась так ясно; к тому же под капеллой находится ещё и древняя крипта, всегда залитая водой, завораживающая своей мрачной подлинностью.

Церковь ди Сан Заккария может продержать долго, но она закрывалась после утренней службы. Я вышел на площадь, и, решив следовать естественной путанице улиц, идти никуда – мне так хотелось. Небо было серым, начал накрапывать дождь. Венеция была прямо как в «Белых ночах» Висконти, и мне это очень нравилось. Раньше Венеция изматывала меня: холёная покинутость Сан Джоббе, безносый на таинственном Кампо деи Мори, серо-зеленый мраморный орнамент И Джезуити, хоры Сант’Альвизе, хранящие память о благочестии развратных старух, представление марионеток, разыгранное раскрашенными святыми нефа И Кармине – красоты Венеции, открывавшиеся мне, воспринимались как озарение, не давая ни минуты покоя. Теперь же у меня выработался иммунитет, мысль о Венеции не вызывала приступа нервного возбуждения, – так, только пройдя, страсть может обернуться счастьем. Счастье на меня и накатило.

С удовольствием я понял, что запутался, потерялся и плохо представляю, где именно я нахожусь: ясно, что в Кастелло, но где именно, где лагуна, где залив, я не понимал. Я всё время шёл один, но в какой-то момент осознал, что движение моё не бесцельно и не одиноко, а что я уж довольно долго иду вслед за маленькой фигуркой, заведшей меня в недра Кастелло по проулкам, дворам и соттопортего. Мимо мелькали дворцы, горбатились мостики, это продолжалось Бог знает сколько времени, сумеречная серость дня давала полную свободу от явных его, времени, примет. Дождик то накрапывал, то переставал, и бытиё вокруг меня снова растянулось безмерно, как в дурной бесконечности вод Джудекки. Со мной произошло что-то странное. Мне казалось, что я шёл долго-долго, были мысли, очень много, переживания и чувства, я их не помнил, но они успели стать частью меня. Я унёсся в другое измерение, и вот только сейчас, осознав перед собой человечка, который на самом деле давным-давно мною верховодил, я снова очутился в том, что обычно называется реальным временем и измеряется секундами, минутами, часами, днями и веками. Сейчас, сфокусировав своё сознание на маленькой фигурке, я увидел, что это не джинн, не волшебник, не Риоба и не Гоббо – это был обыкновенный школьник, идущий домой. Ему было лет десять; из школы, наверное, возвращается, подумал я, разглядев у него рюкзачок. Домой он не торопился, всё время останавливался, чтобы потоптаться в лужах, вспугнул голубя, с тупой важностью семенившего в каком-то дворике, и вообще задерживался, где только мог, чтобы только задержаться. Я шёл за ним и шёл, между нами была дистанция, в реальном времени измерявшаяся шагами десятью-двадцатью, а на самом деле составлявшая сорок с лишним лет. Мне было хорошо знакомо явное желание мальчика оттянуть возвращение, то есть длить как можно дольше тот момент свободы, что лежит между заключением в стены школы и заключением в стены дома. Да и сам мальчик был мне знаком, так как десять лет жизни я провёл, возвращаясь из школы по длинной петербургской Галерной улице, тогда называвшейся Красной, и точно также задерживался около каждой лужи, около каждой трубы, из которой капала вода, чтобы подставить под неё свой валенок с галошей и смотреть, как он намокает – зачем я это делал? – развлекала незаконность такого самовредительства, и нравилось, что от капель воды на сером фоне появляются тёмные пятна, постепенно разрастающиеся, да и мочить валенок куда приятнее, чем сидеть в школе или делать уроки.

Я жил в самом конце длинной-длинной Галерной, и чтобы попасть домой, мне нужно было пройти множество дворов, и они, заставленные старыми домами, перетекали друг в друга тягучей беспредельностью пространств. Путь казался нескончаемым, и всё было интересно, каждое дерево занимало, дома вокруг были старинными громадами, набитыми тайными смыслами, над которыми я не задумывался, но которые ощущал. Путь мой длился и длился, но улица моего детства закончилась, и, как всё нескончаемое, закончилась моментально. Вот уж сорок с лишним лет меня отделяют от бесконечности Красной-Галерной, и теперь, когда я на ней оказываюсь, меня всё время поражает несоответствие той необозримой пространственной громады, что находится во мне, с теперешним заурядно нормальным её видом.

Не говорите мне, что это обыкновенное изменение восприятия масштаба и впечатление взрослого и выросшего от возвращения туда, где он был ребёнком и маленьким. Нет, это разница измерений – тогда передо мной было моё будущее, теперь же за мной только моё прошлое. Мальчик из Кастелло вернул мне давно утраченное физиологическое ощущение огромности и бесконечности моего бытия. Дворы и здания, окружившие меня в Кастелло, были, конечно, меньше, чем дома на Галерной, но сейчас они тоже стали таинственными громадами, беременными будущим.

Мальчик очень хорошо знал, куда идёт, и вёл меня, я же не представлял, где нахожусь, куда и зачем направляюсь. Меня это и не волновало. Ведь, десятилетний, я на Галерной так же точно знал оправданность своего пути – пути домой, – как и мой проводник. Маленькая фигурка наделила смыслом мою бесцельность, я опять шёл домой. Сорок лет никуда не исчезли, но они теперь не разделяли, а объединяли Галерную и Кастелло – я почувствовал, что мой февральский путь по Венеции есть одно из ценнейших переживаний моей жизни. В себе – то есть в ведущем меня мальчике – я снова увидел бессмертную бесконечность, что мне принадлежала, но была у меня утащена жизнью куда-то на дно, в ряску и тряску, так что я и вспоминать-то о ней забыл. Сумеречный февральский день в Кастелло вернул мне её, моя бесконечность выплыла, как черепаха Тортилла с золотым ключиком во рту, и уставилась из меня на мир умными глазами без ресниц. Бесконечность таращилась во мне: я всегда знал, что путь по Галерной меня определил, но знать и ощущать – разница. В голове закрутились вопросы: может быть, я стал и совсем не таким, каким мог бы стать, когда у меня было будущее? Интересно, каким бы я стал, если бы вместо Галерной у меня были соттпортего, калле и рио Кастелло? Консистенция мозгов питерца кардинально отличается от консистенции мозгов венецианца – чем и кем станет мой проводник, каждый день тащащий школьный рюкзак мимо дворцов и храмов?

95
{"b":"877184","o":1}