Литмир - Электронная Библиотека
A
A

Ежели просьба доходила, и выкатывали достаточно, то следовала благодарность:

Del bon anemo e del bon cuor
N altro ano tornaremo.
Se ghe piase al bon Signor
e col nostro sachetìn.
Вам спасибо за добро,
Через год придём ещё.
Если Господу угодно,
потрясём ещё мешком,

а ежели нет, то:

Tanti ciodi gh’è in sta porta,
tanti diavoli che ve porta.
Tanti ciodi gh’è in sto muro,
tanti bruschi ve vegna sul culo.
Столько, сколь гвоздей в двери,
столько ж вас чертей дери.
Сколько гвоздиков в стене,
столько в жопу вам свищей.

В изъеденном временем и туманом дереве дверей старых переулков каждый гвоздь казался свищом, миновавшим, Божьей милостью, твою задницу, и мост к Санта Мария делла Салуте начинал возводиться.

Часть Дорсодуро с церковью Санта Мария делла Салуте и зданиями, принадлежавшими Догане, Таможне, представляет собой совсем особый район Венеции (Господи! да неужто я наконец в Дорсодуро перебрался по мосту праздника Мадонны Выздоровления, воздвигаемому как раз недалеко от Калле дель Ридотто, где я так надолго застрял?). Треугольник суши, врезанный между водами Канале Гранде и Джудекки, Giudecca, как называется и остров, являющийся отдельным районом Венеции, и широчайший пролив, отделяющий остров от остальных островов города, как бы и конец, и сердцевина Венеции. Вид, открывающийся с мыса, замыкающего Дорсодуро, – это вид на огромную венецианскую площадь, замощённую водой, но со всех сторон окружённую зданиями. Площадь называется Бачино Сан Марко, Bacino San Marco, Залив Святого Марка, и ни в одном городе мира нет ничего похожего. Даже название-то у этой части города особое, неустойчивое и неустоявшееся: Пунта делла Догана, Punta della Dogana, или Пунта делла Салуте, Punta della Salute, или Пунта дель Мар, Punta da Màr. Punta по-итальянски вроде как «наконечник», острие стрелы, не путать с punto, «точкой», «пунктом», и когда стоишь на мысе, в ощущениях твоих происходит какое-то неожиданное обострение – дело даже не в виде, а в каком-то поразительном смешении замкнутости и открытости, что накатывает на тебя.

Пунта дель Мар, Острие Моря, ночь и темь, фонари светят бледно и скупо, плеск воды, подчёркивающий тишину, да скрипит вверху Случай, Occasio, – так зовут статую Фортуны, корпулентную даму, на одной ноге балансирующую в чём мать родила на золотом шаре, покоящемся на плечах двух гимнастов. У Фортуны странная причёска: сзади всё сбрито, но спереди у неё длинный ирокезский чуб, стоймя стоящий от бриолина. Нет никого, только совсем голый белоснежный мальчик и около него страж, взрослый парень из плоти и плотно упакованный в защитную форму: штаны, заправленные в высоко зашнурованные ботинки, берет, автомат. Голый мальчик одну руку вытянул вперёд, зажав в ней лапу растопыренной в воздухе белоснежной же лягушки, другую спокойно опустил вдоль тела – перед мальчиком расстилается темнота воды, ограниченная блещущими огоньками. Вдруг задаёшься вопросом: что же это, реальная жизнь? Или просто фантазия? Впечатления от окружающего на меня навалились, как скользящая лавина, и придавили, мне от них не убежать, подними глаза к небесам, и увидишь – я просто бедный недоносок, я так нуждаюсь в сочувствии, потому что как был, так и сплыл, легко приходит, легко уходит, выше, ниже, вправо, влево, нет разницы, куда подует ветер, всё равно надо вертеться, а куда, в какую сторону – мне всё равно, всё равно, всё равно. Только что убили человека, а я не знаю даже, я или не я это сделал, а может быть, это я сам к своему виску и приставил дуло, щёлкнул курок, и всё – он уже мёртв, а жизнь моя лишь только началась. Теперь меня нет, меня унесло, я выброшен весь, без остатка, о мама, я твоих слёз совсем не хотел: если я завтра сюда не вернусь, то не вернусь никогда, пусть всё тащится так, как будто здесь, в этом мире, меня и не было. Ведь поздно уже, время моё истекло, хребет дрожит и тело ло́мит – что ж, пока, пока – всем пока, я в путь собрался, к вам, живым, повернулся спиной и посмотрел в глаза – кому? Правде? Но умирать-то я не хочу, мама, уж лучше бы ты меня и не рожала – проскользнул вдруг силуэтом юркий крошка, Скарамучча, Скарамучча, Скарамуш – танцевать своё фанданго; не фанданго, фурланетту, грома с молнией боюсь, Галилео, Галилео, Галилео, фигаро.

Magnifico.

Многие уже догадались, что весь этот бред – переживание и пережёвывание слов «Богемной рапсодии» группы Queen (никоим образом не «Богемской»), кой-кем считающейся лучшим музыкальным творением конца прошлого века. На Острие Моря, под золотым шаром Фортуны пословица, повторяющаяся в песне:

Easy come, easy go
Легко пришло, легко ушло

как нельзя более кстати. О чём ещё и размышлять, как не об изменчивости и преходящести судьбы на Пунта делла Догана, столь похожем на finis mundi, «конец мира». Вот и Судьба, Фортуна, этакая «девочка на шаре», очень, правда, возмужавшая, вверху неловко задрала ногу на башенке Доганы. Здание Доганы, Dogana, Таможни, выстроено Джузеппе Бенони где-то около 1680 года; оно – образец индустриальной барочной архитектуры, без претензий, потому что Бенони был скорее инженером, чем архитектором. Архитектурная простота Доганы и наверченность Санта Мария делла Салуте сопоставлены просто замечательно, и Бернардо Фалькони, творец скульптурной группы, увенчавшей Догану и состоящей из двух атлантов, золотого шара и голой акробатки, учёл намеренный контраст, создав шедевр. Фалькони вообще-то был поставщиком высококачественной скульптурной продукции на фасады барочных церквей, очень схожей с той, что в изобилии обременяет и Салуте, но для крыши Доганы он родил нечто особое, экстравагантное – его Фортуна похожа на фигуры Пикассо периода неоклассики, случившегося с ним после Первой мировой; вот почему я и говорю – «возмужавшей». Фортуна вдобавок ко всему ещё и вертится, потому что она – флюгер. Пунта делла Догана очень ветреное место, и вертеться Фортуне приходится постоянно, издавая при этом лёгкое поскрипывание. Ирокезский чуб её – примета Случая и Удачи, ибо схватить их только за чуб и можно, и венецианцы поставили её напротив Ридотто с какой-то прямо-таки гениальной точностью. Фортуна стала символом Венеции, символом скользящей венецианской неуловимости как раз тогда, когда успех стал изменять республике, и в воздухе разлилось предчувствие конца, определившее венецианское сеттеченто. Mal’aria, «дурной воздух», а также «воздух зла» и сделало Венецию столь отчаянно манящей для Петербурга Серебряного века, переживавшего венецианское прошлое как своё настоящее: «Люблю сие, незримо Во всем разлитое, таинственное Зло» – Тютчев это про Рим написал, но к Венеции XVIII века эти строчки также очень подходят.

Easy come, easy go – чудесно звучит. Так называется картина Яна Стена, абсолютный шедевр голландской живописи того рода, что довольно глупо зовётся «малыми голландцами». Картина известна в двух вариантах: один в Музеум Бойманс ван Бёнинген в Роттердаме, второй – в частной английской коллекции. Полное название картины: Easy come, easy go; The Artist Eating Oysters In An Interior, «Легко пришло, легко ушло; Художник поедает устриц в интерьере», и изображает она самого Яна Стена, единолично восседающего за столом. Ему прислуживают старуха, красавица и хорошенький мальчик, а вокруг – роскошь: резная мебель, тяжеленные восточные ковры, драгоценная посуда, устрицы и белое вино, а также камин, скульптурно изукрашенный, с надкаминной картиной в сияющей раме с морским пейзажем и со скульптурой Фортуны, голой, с неуклюжей старательностью удерживающей равновесие на небольшом шарике. Фортуна Яна Стена – родная сестра Фортуны Бернардо Фалькони, да и вообще по духу картина Стена – венецианская. Венеция и Нидерланды всегда чувствовали влечение друг к другу, хотя история и Фортуна их развели. Венеции из-за турецкой угрозы ничего не оставалось делать, как связаться с католическими мракобесами, Ватиканом и Испанией, для которых нидерландские протестанты были врагом номер один, так что политически Нидерланды и Венеция оказались в противоборствующих лагерях; но сердцу не прикажешь. Нидерландцев – как фламандцев, так и голландцев – «венецьянские прохлады» тянули к себе, как мух разрезанный арбуз, а венецианцы всегда испытывали острейший интерес к столь вроде как на них непохожему северному гению. Венецианские художники обожали и ван Эйка, и Босха, и Рембрандта. Стен со своей любовью к повествовательности и анекдоту чуть ли не прейскурантной, доходящей до сухости, вроде как во всём венецианцам противоположен; ан нет, Стен отнюдь не художник анекдота, а выдающийся живописец с замахом куда большим, чем просто внятный и умелый рассказ. Один из тому примеров – «Легко пришло, легко ушло; Художник поедает устриц в интерьере»; картина-то не об утреннем завтраке говорит, а о взаимоотношениях творца со всем остальным, что творцом не является, то есть – с окружающим миром. Творец уселся среди баб, роскоши и мальчиков с лицом издевательски умным, какие у голландских интеллектуалов бывают, я такие лица знаю, и, давясь иронией и устрицами, говорит нам ровно то же, что в «Богемной рапсодии» Фредди Меркьюри нам вбивает в голову про богему:

74
{"b":"877184","o":1}