Поздние произведения Тициана – это уже не poesie, это εἶδος, «эйдос», что с древнегреческого обычно переводится как «вид», «облик» и «образ». Слова перевода явно неудовлетворительны. Эйдос означает конкретную явленность абстрактного – идею, обретшую телесность, что вроде бы и невообразимо, ибо как абстрактное может быть явлено конкретно? Лишь так, как у Тициана, и обе картины Тициана из церкви Сан Сальвадор, являя конкретность, относятся к области невообразимого, так что:
…когда, через некоторое время нам опять приходится спускаться в пещеру, где мы томились, мы, сев на то же самое место, где пребывали, чувствуем, как уход от света погружает глаза наши во мрак. Наконец, подготовленные живописью Тициана, мы, быть может, и в состоянии были бы смотреть уже на самое Солнце и воспринимать его свет и его свойства, не ограничиваясь наблюдением его обманчивого отражения в воде или в других, ему чуждых средах. Тогда уж, вспомнив своё прежнее жилище, тамошнюю премудрость и сотоварищей по заключению, мы ощущаем блаженство от перемены своего положения и жалеем тех, кто остался во мраке, и понимаем, что восхождение и созерцание вещей, находящихся в вышине, – это подъем к постижению заветной мысли – а уж Богу ведомо, верна ли она. В области видимого мысль порождает свет и его владыку, а в области умопостигаемого мысль сама – владычица, от которой зависят истина и разумение…
…есть два рода нарушения зрения, то есть по двум причинам: либо когда переходят из света в темноту, либо из темноты – на свет. То же самое происходит и с душой: это можно понять, видя, что душа находится в замешательстве и не способна что-либо разглядеть. Происходит это тогда, когда душа приходит из более светлой жизни и потому с непривычки омрачается или же, наоборот, перейдя от полного невежества к светлой жизни, она ослеплена ярким сиянием…
Покинув церковь Сан Сальвадор, я, как всякий, кто умеет соображать, всё это и вспомнил – и, выйдя наружу, после того, как на мысль воззрел, её почувствовал и через чувство уразумел, вдруг понял, что ослеп. Нет, конечно, я всё видел, видел, как Венецию окутала тьма ночи и в наступившей ночи особенно ярко сверкали витрины Марцариа, но теперь всё, охватываемое моим зрением, уже не скрывало то, что оно подобно тюремному жилищу, и свет сей – гламур и кич Марцариа – лишь жалкие отблески от костра, в тюремной пещере коптящего. Что ж, удивительно разве, что если кто-нибудь, перейдя от созерцания божественного к человеческому убожеству, выглядит неважно и кажется крайне смешным?
Нет ничего удивительного, решил я, и отправился на Пьяцца Сан Марко, но не дошёл до Торре д’Оролоджио, Torre d’Orologio, Часовой башни, а свернул в узкую улицу, бегущую позади здания Прокуратие Веккие (Веччие, на венецианский манер), Procuratie Vecchie (Veccie), Старых Прокураций. Последняя, самая узкая часть Марцариа, выходит на Пьяцца Сан Марко аккурат около Часовой Башни, и как раз перед впадением Марцарии в Пьяццу и находится соттопортего, отмеченный изображением старухи, угрожающей спустить ступку вам на голову. Это вход на улицу, необычную, как и её название – Соттопортего э Калле дель Капелло Неро, Sottoportego e Calle del Capello Nero, Проход и Улочка Чёрного Колпака. Название длинно, как и сама улочка, и влекущее таинственно. В названии объединены сразу и «калле», и «соттопортего», так как улочка во многих местах перекрыта переброшенными через неё переходами, соединяющими здания на противоположных сторонах, и похожа она не на улицу, а на коридор в коммунальной квартире фантастической булгаковской Москвы. И темна она, и сдавлена, и навален на улочке всякий ненужный хлам, вроде стопки столиков, отслуживших своё, из знаменитого кафе Quadri, Квадри, выходящего на Пьяцца Сан Марко, и вроде как и нет ничего на ней особенного, а обаяния в Улочке Чёрного Колпака бездна. Меня эта улица привлекает тем, что, семеня вдоль Пьяцца Сан Марко – а Улочка Чёрного Колпака именно семенит, быстро-быстро перебирая чередованием переброшенных через неё крытых переходов, – она являет нам изнанку власти. Как будто за сцену попадешь: обстановка за сценой всегда пропитана духом булгаковской коммунальной квартиры. На сцене, на Пьяцца Сан Марко, роскошь и великолепие декораций, и ежедневно разыгрываемое представление il più bel salotto d’Europa, а здесь облезло всё и засрано, никакой косметики, но здесь-то всё самое главное и происходит. На Пьяцце – толпа, здесь же никого нет, иногда разве что официант из Квадри выйдет выкурить сигарету. Я очень хорошо представляю, как переходы, переброшенные через Улочку Чёрного Колпака, держат на себе, подобно театральной машинерии, всю помпезность аркад Прокураций, спроектированных Скамоцци, роскошь собора Сан Марко, великолепие Палаццо Дукале и, напрягаясь, каждое Божье утро приводят жизнь площади в движение, запуская свет и музыку и держа Кампаниле перепендикулярно, не давая ей накрениться. Однажды, 14 июля 1902 года, что-то на Улочке Чёрного Колпака не заладилось, машинерия забарахлила и Кампаниле рухнула, вместо себя оставив аккуратную гору обломков.
Улочка Чёрного Колпака близка мне ещё и потому, что именно на ней, избегая власти, я хочу и стараюсь жить, но что в этом хорошего? Да ничего хорошего нет, один срач и стопки столиков, отслуживших своё, да спёртость вместо панорамы. К тому же по Улочке Чёрного Колпака никак нельзя никуда убежать и ничего избежать, всё равно всё ведёт к власти, к Пьяцца Сан Марко, Палаццо Дукале и Тюрьмам, их не миновать, и весьма характерную историю мне про эту улочку наврал один венецианец, когда я пытался дознаться, отчего она так называется. Он сказал мне, что «чёрными колпаками» в Светлейшей республике были прозваны осведомители, состоящие на содержании Тайного совета Сената, следящего за госбезопасностью, и что они приходили в Прокуратие (прокуратуру) с чёрного хода тайно, чтобы глаза не мозолить, и что улочка эта – венецианская Лубянка. Нигде, ни в какой литературе о венецианской тайной полиции, весьма изобильной, я упоминания о чёрных колпаках не нашёл, а венецианское краеведение твердит, что улочка получила своё название из-за того, что там когда-то находился постоялый двор Capello Nero, Чёрный Колпак. Историю с доносчиками оставляю на совести рассказавшего, хотя она очень даже и ничего, решил я про себя, обдумывая на Калле дель Капелло Неро возможности интеллигентского дистанцирования от власти – я как раз прошёл под последним соттопортего и увидал сияющие витрины Соттопортего деи Даи, Sottoportego dei Dai, преддверья Пьяцца Сан Марко, и попал в поток толпы, вливающийся в Пьяццу. Тут уж не помыслишь.
В Соттопортего деи Даи упирается один из концов Калле дель Капелло Неро, на другом же, над аркой первого соттопортего, как я уже сказал, нависает старушонка с лицом довольно вредной коммунальной соседки. Это одна из достопримечательностей города, ла вечиа дель мортер, la vecia del morter, «старуха со ступкой». Старуха относится к населению каменных малых сих Венеции, весьма в городе изобильному. Я уже всех познакомил с братьями Мастелли, с влюблённым верблюжатником, с Гоббо ди Риальто – теперь представляю вам la vecia del morter. На венецианских площадях долгое время единственным памятником какой-либо знаменитости был памятник кондотьеру Бартоломео Коллеони работы Верроккьо – все остальные появились позже, лишь после того, как Венеция стала частью объединённой Италии, – и отсутствие монументов великим мира сего часто трактовалось и трактуется историками Венеции как доказательство подавленности индивидуальной воли в республике, заставлявшей граждан добровольно принести в жертву общественному всё личное. Не было в городском пространстве Венеции бронзовых дожей и военачальников – в лучшем случае они довольствовались тем, что возлежали на надгробиях, заключённые в стены фамильных капелл. В Венеции невозможна коллизия поэмы «Медный всадник»: шептать «Ужо тебе!» просто некому – не Коллеони же. Зато никакой венецианец и не в состоянии найти в себе силы шепнуть власти «Ужо тебе!» и злобно задрожать.