Статья Эльфриды Кнауэр, несмотря на всю свою несомненную глубину и захватывающую учёность, хотя и много про «Женский портрет» сплетничает, но окончательно мне ничего не объясняет, а будит массу вопросов. Я всё же считаю свою Дездемону-Лизавету загадкой. Вообще-то, по типу портрет Джакометто похож на портрет Катерины Корнер, Кипрской королевы, работы Джентиле Беллини, который в свою очередь также восходит к портретам Антонелло на чёрном фоне. Заказ портрета Джакометто был немногим дешевле, чем заказ Джентиле. Хорошо, проститутка, но, скажите на милость, откуда у проститутки, вынужденной носить жёлтый шарф, появилась возможность быть изображённой художником Джакометто, отнюдь не последним художником Венеции? Ведь то, что она изображена на столь знатном портрете, тут же естественным образом ставит её в ряд окружения Джиневры ди Бенчи, и кураторы вашингтонской выставки, её туда пригласившие в качестве femme du monde, были правы – не каждой Сонечке Мармеладовой подворачивается возможность так отметиться в вечности. Не похоже, чтобы это портрет предназначался для заказчика, пытающегося расшевелить свою чувственность изображением – чувственности нет никакой, и трудно представить, что такая серьёзная женщина входила в какую-нибудь «галерею красавиц», заказанных кем-то из бонвиванов кватроченто. О таких галереях нам известно из рассказов летописцев. Портрет явно памятный, коммеративный. Но какая Сонечка, пойдя в фотоателье Левицкого, стала бы размахивать своим жёлтым билетом? Разве что её бы заставили тем или иным способом, деньгами, угрозами или шантажом; так что же за история скрывается за этим портретом, уже на протяжении пяти столетий заставляющим женщину весьма скромного вида сообщать всем и каждому о том, что она доступна? С La Bella как раз всё яснее, такой портрет – наглая самореклама, и изображённой есть что рекламировать. Предположим, что работа Джакометто – это портрет неофициальной любовницы и заказал его любящий, который полюбил так, что внешность любимой ему была уж и не важна, ибо для него любимая была прекрасна в том виде, в каком была – зачем же он на неё позорный шарф нацепил? В конце концов, белые шарфы носить проституткам запрещали (они, кстати, всё равно их носили), но никакого запрета на изображение без жёлтого шарфа не было – ведь женщина явно изображена в минуту не рабочую, так зачем же ей (или её покровителю) так заострять внимание на профессиональной принадлежности?
От вопросов затылок ломит, всё с венцианскими куртизанками – как и всегда со всем венецианским – непросто, и Эльфрида мне ничего не прояснила, только запутала, и тут, как во сне бывает, вокруг меня вдруг всё переменилось, всё – другое, и вот уж я стою не на мосту Риальто, под надписью ultimo sogno, «последний сон», а нахожусь на открытой роскошной террасе с наборным полом из цветных мраморов, окружённой балюстрадой из стройных и узких колонночек, готично-ионических, страшно венецианских, с вызолоченными эхинами и базами. Напротив меня сидят две дамы, схожие с теми, что выложили свои взгляды и бюсты на ковры, свисающие из окон домов Риальто, и обе выпукло на меня уставились из-под густо начёсанных на лоб мелким бесом завитых чёлок. Уставились и молчат. Вокруг много птиц, рассевшихся на перилах и бродящих по наборным полам: горлицы, попугай и фазанистый павлин. Птицы предполагают гвалт и экскременты, триллерный курятник фильма Хичкока и ужас «птичьего гриппа» – в птичьих стаях, как в стайках женственных красавиц, всегда чувствуется некая скрытая угроза, Хичкок – не я – это подметил. Ещё на террасе находится пажёнок, то ли мальчишка с внешностью карлика, то ли карлик с внешностью мальчишки, а чуть ли не на середине террасы поставлены дорогущие, manolo blahnik, красные босоножки на невероятной платформе. На туфлях внимание заостряется – sex and the city; такие специфически венецианские туфли имеют специальное название, calcagnini, кальканьини, и уродская, как уродливо всё, что слишком стильно, пара туфель гармонирует с фигурой пажа-карлика, рядом с обувью – паж и туфли, приметы модного быта, – и поставленного. Вокруг женщины, что постарше, крутятся две собаки: одна, большая, довольно зубаста, а вторая – белая гладкошёрстая моська-мопс. Старшая смотрит на меня особо заинтересованно, как бы даже оценивающе; молодая абсолютно безразлична к тому, что видит, – то есть ко мне. Обе женщины одеты просто класс, в платья типа татьянка, от высокого узкого и облегающего лифа широкими складками сбегающими на землю и полностью закрывающими ноги, обутые – я не вижу, но могу об этом догадаться по форме складок платьев внизу – в manolo blahnik, подобные тем, что на полу валяются. Платформа сделает обеих, когда они подымутся, просто гигантшами, чуть ли не с меня ростом – я 1,91 м, – и величественности в них хоть отбавляй. Жемчуга много, на шеях, на лифах; сидят дамы несколько истуканно, молодая сжала в руке роковой дездемоничий платок, без вышивки правда, белый, а старая сунула прут в зубы оскалившейся собаки, чтобы чем-то заняться. Две фаянсовые вазы поставлены на балюстраду, и они, как и всё на террасе, роскошные, дизайнерские; вазы служат цветочными горшками – из одной торчит лилия, из другой – миртовое дерево, этакий бонсай, и, подняв глаза к аромату лилий, я вижу за балюстрадой ширь лагуны, и водную гладь, и венецианское небо, в воду глядящееся. Лагуна покрыта лодками, полными молодыми охотниками, стреляющими из луков водоплавающих птиц – опять птичий гвалт и Хичкок. Охотники благородны и элегантно просты, их обслуживают гребцы, одеждой мало чем отличающиеся от охотников, и двое из гребцов – чёрные афровенецианцы. Пейзаж завораживает, и, хотя охота несколько похожа на бойню – охотники птицу бьют, а не стреляют, – он безмятежен и успокоителен, как хорошее лекарство. Я снова опускаю глаза от лилии, возвращая взгляд на террасу, где оскаленные зубы собаки и молчаливо значительные лица женщин, и тревожное предчувствие вопроса и какого-то решения пронизывает меня, я вглядываюсь в женщин внимательней – и вижу, что платье той, что в зрелости, имеет цвет глубокого бордо, а той, что в расцвете, – жёлтое, лёгкого золотистого оттенка, как шарф La Bella, и, содрогнувшись, в холодном поту, вспомнив Эльфриду, я просыпаюсь, потому что,
как вы поняли, я описываю картину Витторе Карпаччо из Музео Коррер, называемую теперь «Две венецианские дамы». Джон Рёскин, объявив эту картину самым прекрасным произведением живописи в мире, ввёл её в моду, и со времён прерафаэлитов она из моды не выходит – все двух дам Карпаччо обожают. Рёскин назвал изображённых Карпаччо дам двумя куртизанками. Английский эстет явно пережил во время встречи с ними то же ощущение двусмысленной тревожности, что пережил и я, и, не очень поняв, что там у этих женщин происходит, решил списать его на счёт куртизаничьего мифа Венеции. У Рёскина, сына викторианской Англии, отношения с сексом были переусложнены, он секса откровенно боялся, поэтому подчёркнутая открытость взглядов и платьев двух венецианок тут же заставила английского джентльмена – а именно это он и сделал, не надо мне мозги пудрить эвфемизмами, – венецианок блядями обозвать, чтобы как-то свою тревогу утихомирить: часто мы, вдруг вспомнив что-то постыдное и нас изнутри гложущее, в чём мы сами же и виноваты, начинаем неожиданно для самих себя сквернословить. Название «Две куртизанки» к картине прилипло и сопровождало её всю первую половину XX века – я сам познакомился с этими дамами в первый раз тогда, когда их все за проституток держали. В 70-е же годы целый выводок искусствоведов взялся за реабилитацию репутации обеих, и оказалось, что никакие это не проститутки, клиентов ждущие, а наиприличнейшие дамы и та, что помоложе, вообще – новобрачная. В ход пошли различные иконографические рассуждения, в которых играла роль каждая деталь – от жемчугов на шее до апельсина, – а это, хоть и не флёр д’оранж, цветок невесты, но намёк на него – лежащего на балюстраде рядом с молодухой. Особенно большую роль сыграло то, что в Музее Поля Гетти в Малибу появился пейзаж Карпаччо, названный «Охота в лагуне». В этой картине внимание привлекало следующее: на первом плане видна крупная ветка белой лилии с двумя цветами и бутоном, непонятно откуда взявшаяся. Искусствоведам пришло в голову сложить вместе картину из Малибу и картину из Венеции, и лилия на фоне пейзажа тютелька в тютельку срослась с горшком, стоящим на террасе. Стало очевидным, что «Две куртизанки» и «Охота в лагуне» являют собой единое целое, причём это целое – одна из частей диптиха, когда-то служившего для украшения чего-то, возможно даже и мебели. Вторая часть диптиха безвозвратно утрачена, мы никогда не узнаем, на что обе венецианки смотрят, – я на утраченной части располагаю себя и Рёскина. Рёскин «Охоты в лагуне» не видел, не видел и лилии – символа чистоты небесной, а теперь, всё это раскопав и рассмотрев, что на дизайнерской вазе наличествует герб весьма уважаемого венецианского семейства Торелла, искусствоведы выдвинули предположение, что обе дамы из дома Торелла и происходят. Версия всем приглянулась, и Карпаччиевы героини, проделав курбет, схожий с тем, что сделала леди Джакометто, но с результатом ровно наоборот, из проституток превратились в суперпорядочных женщин. Порядочность «Двух венецианских дам» никто оспаривать теперь не рискнёт, и представляете мой ужас, когда я вдруг, науськанный Эльфридой, которая, кстати, про Карпаччиевых женщин ни гугу, обнаружил, что на одной из них жёлтое платье?
Опять всё летит к чёрту, всё мироустройство. Ведь Эльфрида меня убедила, что патрицианка никогда бы не надела на себя жёлтое – цвет блядей и жидовок, – и я ей поверил, и даже обрадовался, потому что с детства в меня засела фраза из бальзаковского романа, сообщавшая про некую светскую даму, что для неё сделать то-то и то-то было столь же непредставимо, как надеть жёлтое платье. Отвращение к жёлтому мне было внятно, но неясно. Казалось, что Эльфрида всё разъяснила, а теперь…